До вечера почти ехал Агеев — и все молча, все один, но ни угрюмости, ни отрешенности нельзя было обнаружить на его небольшом лице. Он все наблюдал, что попадалось ему в дороге, с живым участием встречая каждую мелочь степной жизни — орла, парящего высоко в небе на широких крыльях; суслика, нырнувшего в нору; жаворонка, изо всех сил побежавшего в траве и вдруг порхнувшего в небо; младенчески-зеленый еще ковыль; легкую бабочку; след тележного или же тракторного колеса. Все в его сознание входило как самостоятельные явления жизни, с такими же, как у него, правами на эту жизнь, и он не думал, что он один, одинок, забыт всеми и никому не нужен.

Долго, например, он не мог отвлечься мыслью от чаечки. Он знал, где она вьет гнездо, сколько и какие кладет яички, что кликом своим она никого не зовет и никого не оплакивает. Но он верил, что она ждет его и убивается по нему, что орел его видит и знает, что торжествующе будет смотреть ему вослед и свистнет даже вдогонку суслик. А потом мысли всякие: зачем здесь проехал трактор и чей это трактор, мысли о табуне, мысли о доме, где он не был недели две, пожалуй.

Уже перед самым вечером, сокращая путь, въехал он на курган, оплетенный многолетними ложбинами овечьих и коровьих троп. Прямо перед ним мягкой пустыней поднимался закат. Весенняя трава казалась затопленной темной прозрачной водой, отчего почти изумрудом она зеленела. За сквозными, красновато-дымчатыми в этот час садами снежно синели хаты. Иван Иванович, вытянув шею, подался навстречу дому своим маленьким, забуревшим на жгучем апрельском солнце лицом с глянцем тонких скул и впалыми висками. Улыбка едва раздвинула стертые ветрами и долгим молчанием губы.

Жадно и в то же время с какой-то деликатной конфузливостью смотрел он на свой дом, вдыхая горьковато-теплый запах дыма, рыхленой огородной земли, хлевов, жареного сала и лука и всего того, что источает вечернее человеческое жилье. В степи, в открытых громадных пространствах, не было как-то видно, во что он одет. А тут, в виду хат, садов, наезженной до стального лоска дороги, одежда его как бы пришла в себя и заявила: а вот она я. Заявил о себе брезентовый, побелевший совершенно уже дождевик с засаленными до черной кожи рукавами и лацканами на груди. Плащ даже казался ему велик — сидел на нем коробом, и руки и лицо как бы выглядывали из его белесого, угловатого объема. На голове съехала набекрень зимняя шапка с подоткнутыми вверх ушами. Повеселели даже курносые сапоги — плевали мы, дескать, на железные стремена. В седле человек этот держался ладно, легко, и большой плащ на нем выглядел вполне уместно: полы его косо укрывали бока лошади.

У себя во дворе первым делом Иван Иванович освободил натруженные лошадиные губы от удил, и Бес сразу же, как бы в знак благодарности, замотал головой, фыркая и встряхивая гривой. Рукавом плаща, стараясь сделать это получше, он сильно растер взмокшую под потником шерсть. Черными корявыми пальцами поправил сбитую ветром и дальней дорогой челку. Конь все махал головой и фыркал.

С седлом в руках, позвякивая стременами и уздечкой, шурша и стуча залубеневшим плащом, Иван Иванович вошел в низкие двери хаты. Свет туда вливался в два окошка, в округло обмазанные глиной стекла: точно четыре детских прозрачных личика глядели во двор.

Некоторое время он вынужден был постоять у порога, постепенно все внутреннее убранство хаты открылось ему. Вот русская печка — она, как войдешь, слева — вся какая-то онемевшая, как бы поднявшая плечи от холода. Ясно: не топлена давно. Вот стол, он на своем месте, но стоит, как усталый и ко всему безразличный мерин, широко и неподвижно расставив ноги. Зато столб посреди хаты подпирает потолок охотно и вроде даже гордится своей выправкой и бравым видом: я тут самый главный!

Затем Иван Иванович разглядел и жену, которая лежала на кровати поверх черно-пестрого лоскутного одеяла спиной к двери, сладко и ровно присапывая во сне. Как только Иван Иванович свалил у порога сбрую, Фроська, проснувшись, вскинулась, замерла, еще ничего не понимая, с открытыми бессмысленно глазами и ртом. В ошеломлении этом она пролежала всего две-три секунды, потом тихонько застонала, спросив слабеньким, едва живым голоском:

— Хто там?.. Это ты, Ваня?

— Болеешь? — спросил Иван Иванович сипловато и кашлянул.

— Ох, боже мой! Думала — помру. Лежу одна и воды некому ж подать, бедолаге. Так чогось в грудях схватило и держит, и держит. Ну, дыхнуть просто невозможно, — говорила она, глядя в стену перед собой.

Повернувшись крепким сбитым телом с бока на спину, Фроська вдруг сладко зевнула, точно не жаловалась только что мужу на хворобу свою, с наслаждением стала тереть кулаками глаза, и длинно, опять сладко-сладко, даже квакнуло что-то в глубине ее горла, зевнула еще раз.

Подойдя к лавке, Иван Иванович заглянул в ведра, донца которых были совершенно сухими.

— А воды-то и нет, — опять кашлянув, проговорил он, ни к кому, собственно, и не обращаясь, разве что к ведрам самим и как бы им адресуя упрек.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже