Тут ритм становится жестче, а мелодия незаметно переходит в традиционный гимн, и я продолжаю:
Неожиданно, как бы на полуслове, музыка обрывается, и за моей спиной падает огромное полотнище. Прожектора, вспыхнув, освещают гигантский портрет Рома. Белозубая улыбка завораживает стадион, и в воздухе повисает, готовая лопнуть от собственной тяжести, зловещая тишина.
Так с полминуты молча смотрит Роман на людей, испытующе заглядывает им в лица. А я снимаю микрофон со стойки, поднимаюсь на возвышение к кленовым барабанам, захожу ему за спину и, оказавшись прямо под портретом, начинаю говорить:
— Вы видите: «Дребезги» выступают сегодня без Романа Хмелика. Потому что его нет в живых. Его убили — прошлой ночью. Сначала его посадили на иглу, а потом — стали подмешивать в героин вещество, делающее человека послушным роботом… — Говоря это, я пытаюсь найти внизу человека, к которому я мог бы обращаться (так легче говорить убедительно); мой взгляд двигается по стоящим в передних рядах и вдруг натыкается на знакомое лицо. Томка — Настина сестричка. Милое, совсем юное лицо. Глаза — две сияющие кляксы. Но что-то в них сейчас не так… Ненависть. И тут я понял: она не верит в то, что я говорю, она даже и не слушает; она думает, что мы превратили гибель Рома и Насти в эффектный сценический трюк. И вдруг мне самому начинает так казаться. Я почувствовал, как дрогнул мой голос. Но я заставил себя говорить дальше, отведя взгляд в сторону.
И я подробно изложил всю историю, кроме того, что, грабя, Ром был уже мертвым (это звучало бы уж слишком невероятно), и закончил так:
— Я думаю, мы должны уничтожить этот прибор и эту лабораторию, пока зараза не распространилась. Мы должны отомстить за Романа. «Вместе мы — монстры, мы — сверхчеловеки», — пел он. Он верил вам.
В этот момент погасли прожектора, и все увидели, что нижний край портрета лижут язычки жадного пламени. В их неровном свете лица зрителей, тех, кто поближе к подмосткам, вдруг кажутся мне полными понимания, доверия и решимости. Клен, Эдик и Джим уже держали в руках по факелу, запаленному от пылающего портрета. Я спустился к краю сцены и вновь обратился к людям:
— Мы зажгли эти факелы от его огня. И мы поведем вас. Вы готовы?
Пауза. Она длится долго. Слишком долго. Пламя охватывает уже всю нижнюю часть портрета. От температуры картон коробится, и черты Рома искажаются до неузнаваемости. Улыбку сменяет жуткая гримаса боли. Вдруг плотину тягостной тишины взламывает крик: «Что он нам лапшу на уши вешает?! Играют пусть!»
В ответ раздается одобрительный ропот, но кто-то, перекрывая его, громко произносит: «Да вы что, не видите — не врет он». Кто-то поддержал: «Пойдем с ними. Разберемся…» «Пусть менты разбираются, а мы-то причем?» — слышится с другой стороны, и все тонет в лавине выкриков, в которой можно разобрать лишь отдельные фразы: «Деньги-то мы за что платили?», «Пустите меня к ним!..», «Хватит нам политики, пойте, давайте!»…
— Мы же просим вас о помощи, неужели вы не понимаете? — пытался я что-то объяснить. — Ром убит, как же мы можем петь?..
А в конце стадиона ни с того, ни с сего вновь принимаются скандировать: «Ро-ма, Ро-ма!» Тут же отчетливо слышен крик: «Деньги верните!» И, словно издеваясь, несколько человек начинают скандировать по-новому: «День-ги, день-ги!», и именно этот рев, подхваченный многими, подавляет все остальные звуки: «День-ги!!!»
И тут человеческая масса прорвала милицейское оцепление, и вспучилась тысячами рук прямо под сценой. Я не знаю, что за психоз овладел ими, но уверен, если бы они дотянулись, они бы нас растерзали.
Клен, Смур и Джим, стоя на краю, сдерживали натиск, тыча пылающими вниз факелами. В надежде тоже чем-нибудь вооружиться, я бросился за портрет и наткнулся там на пожарный бак со сложенным кольцами прорезиненным рукавом (видно его поставили тут, узнав о затее Рома спалить этот огромный картонный щит). Одной рукой я схватил брандспойт и направил его на огонь, а другой — до упора нажал рычаг на баке.