Потемкин вышел из кабинета – и словно повеяло теплом. Будучи двумя годами старше своего преемника, выглядел он много моложе – может быть, потому, что не носил усов. В заботе природного красавца о своей внешности не было ни капли кокетства, язык не поворачивался приписать стройность его фигуры корсету; окутывавшее его ароматное облако было не столь велико, как его обаяние. Все, кроме Шварца, бросились к нему; генерал благодарил офицеров за службу и любовь к нему, потом напомнил о многих милостях государя к любимому им полку, заслуженных мужеством и беспорочной службой, пожелал сохранить их навсегда и ушел опять к себе, не сказав ни слова Шварцу. Не объяснялись они друг с другом и позже, когда, после официального назначения, в три дня нужно было передать все дела и представить квитанцию государю как шефу полка. Казначей Василий Рачинский сновал челноком между старым и новым командирами.
Шварца не было и на проводах Потемкина, хотя на прощальный обед явились даже бывшие семеновцы, вышедшие в отставку или получившие новые назначения. Три батальонных командира преподнесли генералу подарок от всего полка: бронзовую пирамиду, увенчанную орлом, на малахитовом пьедестале с оградой в виде поставленных вертикально и соединенных цепью бронзовых пушек с горящими на них гранатами. На трех сторонах пирамиды были списки офицеров по батальонам, а на четвертой надпись: «Генерал-лейтенанту Потемкину признательные офицеры Лейб-гвардии Семеновского полка». По четырем сторонам пьедестала мастер выгравировал золотыми буквами: «Люцен, Лейпциг, Кульм, Париж». Лилось шампанское, пили за здоровье генерала, кричали «ура!». Песенники из всех рот грянули дружно:
Эти куплеты сочинил Николай Анненков, выпущенный в Семеновский полк из Пажеского корпуса поручиком и через восемь лет, в семнадцатом году, покинувший его полковником.
Солдаты пели, а по их щекам катились слезы.
Потемкин тоже плакал и не стыдился своих слез. Офицеры еще дважды требовали повторить куплеты и последний пропели вместе с хором:
– О чем говорить Бенкендорфу? – спросил Вадковский.
Не сговариваясь, братья Рачинские, Ермолаев и Щербатов посмотрели на Муравьева. Тот немного подумал.
– Говорить надо о том, на что подчиненным не подобает указывать своему начальнику, однако начальствующий над ним самим мог бы поставить ему на вид. К примеру, у полковника есть привычка обращаться: «Я прошу вас», а после выражать свое неудовольствие, если было сделано не так, как ему хотелось. Однако не снизойти к просьбе – одно, а не исполнить приказ – иное. Да и приказы его часто противоречат друг другу. То отменит что-то, заведенное Потемкиным, то разрешит поступать, как прежде, то придумает, чего и вовсе нигде не видывали. Объяснить же толком не умеет.
– Да и кому он объясняет? – перебил Сергея Щербатов. – Созывает к себе фельдфебелей по три-четыре раза за день и толкует с ними. А после я командую на учениях – он мне при всех делает замечание, что он иначе распорядился. Я своим фельдфебелям приказал давать мне знать каждый раз, как их потребуют к полковнику, и стал являться вместе с ними – опять неисправность: меня он не вызывал! Указания дает не мне, а требует с меня!
– Это он нарочно! – лицо Муравьева осветилось внезапным озарением. – Он хочет оторвать ротных командиров от своих рот. Чтобы солдаты знали только одного начальника, который волен карать и миловать, а ротных командиров, которых полковник выставляет в их глазах пустым местом, перестали уважать и не видели более в них своих защитников.
– Ну, за своих ребят я уверен и сам за них всегда горой стоять буду! – горячо возразил Ермолаев. – Бить их не дам! И артельная казна у меня на сохранении находится: доверяют они мне.
– Кстати, полковник запретил солдатам тратить личные деньги на амуницию, однако на смотрах требует, чтобы все было по форме, вынь да положи, как говорится, – добавил Платон Рачинский.
Ермолаев взвился со стула: