«Обособившиеся нации рассылали по всей планете темпераментные ансамбли песни и пляски, однако связи не ограничивались обменом впечатлениями от нарядов, вышивок, плетений и расписных ложек. Был создан интернациональный умственный центр…
„Но, — подхватил я, — это был центр лишь по названию, а фактически, то была целая сеть, охватывающая, примерно, треть планеты, сеть, состоящая из научно-исследовательских организмов, где бок о бок трудились над животрепещущими проблемами…“
„Дети разных народов и рас…“ — пробормотал Ян. „и даже конфессий…“ — пробомотал я, — которые перестали отныне служить шовинистическому превозношению этно-социальных групп, а сделались простыми отличительными значками…»
«… наподобие римских орлов…»
«… и входили в виде архаизированных декоративных деталей в национально-государственные гербы…» «… замкнувшихся в своем узкоплеменном альтруизме…»
«… и распахнувшихся во всечеловеческом эгоцентризме…»
«… великих и малых, и белых, и желтых, и черных народов…»
«… и розовых просвещенных сословий…»
«… посылавших своих наиболее талантливых представителей в научно-исследовательские центры, целая сеть
которых, раскинувшаяся на добрую треть планеты, снабжала остальные две трети плодотворными идеями…»
«… воплощение которых поддерживало экологическое равновесие на земле, в небесах и на море…»
«… что позволяло наиболее одаренным представителям проводить там воскресные дни, окончания недель и месячные отпуска для восстановления умственных сил ради продолжения их общеполезного растрачивания…»
— Ну как? Пойдет? — выкрикнул Ян Янович и навалился на меня внутренним взором.
Холодная щемящая мгла перла из его зениц, она чернела, давила, исчезала и поглощала. За бледными плоскими зеркалами его кружков простиралась ель ритмической бес-граничности, мглистая мохнатая бездна. Там стояло Ничто. Бескачественное, бесцветное, бессловесное, уходящее туда, где со звоном, рыча, оборачивалось его последнее имя: Варуна — Ворона — Нирвана. Редко-редко его пересекали неразличимые точки звезд, слабые комки туманностей, медлительные звезды планет, комет, спутников — вся редкопляшущая воздушная самопроизвольная тварь нерасторопно отщелкивала какие-то огромные неподвижные промежутки опустошения. Липкая тьма засасывала и, обволакивая, целовала. Я почувствовал себя космонавтом.
— Ну, что — пойдет?
Тварь задвигалась резче и чаще. Я думал, что это я иронизирую, а пели-то мы — дуэтом. Ян был положительно неуязвим. А теперь вот он многозначительно пялит на меня пустые бельма и изволь ему, пожалуйста, отвечать — пойдет или не пойдет.
Эх, оседлать бы мне Ян Яновича немедля верхом да в шенкеля, да рысистым галопом, да в крылышки, в суставы ему в шарикоподшипники керосинчику бы — чтобы не скрипели на поворотах, чтоб паря хлябь туч, чтоб с овчинку, как честному, наконец, гражданину на лояльнейшем транспортном средстве! Засупонить бы мне Яна Яныча! Ух! Мы бы с ним! Залетали б! Какие засверкали бы нам увлекательные сюжеты! Какие распахнулись бы горизонты! Лети, лети, куда пожелаешь. И не нужен мне ваш берег турецкий, а проливы и так будут наши!
Вот уже стоит Ян Янович оседлан и взнуздан и осло-пегас, и ворон, и гнед, и блед, и копытом роет облак седой, и крылья на перепончатых пальцах гигантских фаланг растопырил пошире ставших зеркальными стен своего кабинета — кабинета уха-горла-носа: мы сегодня травим рыжих летучих лисиц, гражданин Упыревич! Бока ходуном заходили, пена капает прямо на подушечки майорам, в свернутые кульком листы тетрадей массовых ученических лап Льва Клеймо да дружка его Вовка Бельмо и спины, выгнутые в хребтах, устремившихся переливчатых легавого литера муравьедов — левого литера, этих — легавого адюльтера Габовского и Чаковского, только розги хвостов задраны вверх махают прутьями приветливо. Ай да охота герцога Лотарингского — Отоларингского — Ото-лото — Потса-Лотса…
— Ну, что? Летим, Ян Янович? Выдержит ли твой широченный, твой буланый, твой круп? Не сбросишь ли ты меня, о Психеохимера, в Стикс Кастальский?
— Смотрите в будущее.
— Вас поддержат.
— Пойдет? — Тварь совсем застыла, замерла в черноте.
А что, собственно, могло «пойти»? Умей я владеть на место пера кием, я разыграл бы, пожалуй, такой простенький биллиярд, что технократия — щелк! — хочет откатить от бюрократии — бряк! — лапкой в лузу! — лакомый ком, бриош — там! — кому крошки мести, кому сковородки лизать на пороге швейцарской в пирамиду. Вышла бы драма. В гулких диалогах между сосудом и крышкой произносились бы недосмысленные идеалы слабейшей и — увы! — честнейшей стороны, — пойдет — не пойдет — опилки посыпались на пародию оболочки деревянного жанра, в котором лежал мой собственный Роман.
Итак, я молчал и молчал, пока Ян не ожил и не стал опять вроде обычным человеком — искусителем на государственной службе.
— Понимаю. И не может пойти. Вы думаете, я вас не понимаю? Я вас понимаю прекрасно. Мелкая тема. Это вы справедливо подумали.
Глава двенадцатая. Бубновый колер