Отдаю должное Яну Янычу. По крайней мере некоторое время система гудела с космическим благородством, возвышенно и мерно. В голову стала закрадываться мысль — не сбежать ли мне в Фермопилы или — лучше — на Каталунские поля, но тут я к полному своему отчаянию понял, что слышимая теперь музыка сфер есть верный знак того, что я превращаюсь в элементарную частицу. Случись оно — я лишился бы даже той жалкой свободы выбора, которая еще мне была оставлена силой тяжести: хотя бы и выпустив ручку, я не смог бы никуда лететь по своей воле.(Впрочем, физическая несообразность тут все же была. Я знал, что если вес исчезает, то это должно сопровождаться испусканием каких-то лучей, а я слышал одно переливающееся гудение двери и не видел ничего похожего на свет. Значит, энергия или подводилась или отводилась, следовательно, можно было спокойно переждать. Но облегчение пугало. Тогда я принялся размышлять о запасах электричества для раскручивания. Выходило, что за счет течения вод с высоких гор. Это было уже немного надежнее. Теперь надо было найти основное упущение, из-за которого я попал, вероятно, в заколдованный круг нравственных осложнений и неосуществимых прав, когда противоположные на вид выходы вели в один и тот же глухой тупик. Тут я припомнил, как посочувствовал Ян Янычу в его страдании от нашей необъективности. Мое-то перелистываемое положение было — куда ни возьми — самое что ни на есть объективное. Я-то был чистейшим объектом без хоть малого призрака собственных личных достоинств в смотревших на меня отовсюду глазах владельца комнатушки. Я был полностью объективирован.
— Ага, — догадался я, — значит, разница все-таки есть! Если я оторвусь, то погибну не один, а унесу на тот свет, по крайней мере, моего последнего друга, массового читателя, — только бы не промахнуться! Но это маловероятно, ведь он повсюду, хоть я его и не вижу.
Призрак воли придал мне сил вцепиться сильнее прежнего и продолжать размышлять.
— Почему же нас крутят, если это так просто? Неужели весь расчет на то, что мы поверим доводам рассудка и будем вечно висеть на ногтях, словно ухнутые нетопыри? Какая же в том польза? Разве что гироскопический эффект? Значит ли это, что мы своим весом — тем весом, которого сами уже не ощущаем, — держим ось под необходимым постоянным углом? И каждый из нас — своего рода Общественный Атлант и Государственная Кариатида? И на нас все держится? На наших плечах?
Перед взором моего воображения предстала вертящаяся крепкая фигура Местного Переселенца, вокруг которого легкими облаками неслись поэт Аполлон Бавли и филолог Артемий Ведекин. Между ними шел постоянный обмен мнениями по вопросу общего интереса. Однородного членения звуки передвигались из уст одного в уши другого туда и обратно, так что никогда не имело бы смысла сказать: вот, точно, — Аполлон, или: вот — это Артемий, нельзя было даже определить, где у кого из них рот, а где — барабанные перепонки. Они освещали друг друга взаимоотраженным светом изнурительного обращения словес, и все это здорово напоминало бы атом благороднейшего из газов — жидкого гелия, космически инертного и самовлюбленного, если бы они вместе с другими, такими же сферическими, как воскресшая по Оригенову заблуждению душа, образованиями, не вступали в обнимавший их разнообразие хоровод, который, пропустив через себя с десяток таких же рукобоких и ухоротых сплясавшихся говоруний, восходил иерархически через все более утрясавшееся единение в зарешеченное кристаллическое общежитие болтливых монад.
— Нас крутят. Мы поддерживаем. Но чем? Не может быть, чтобы тяжестью. Вес — сила инертная, каждое лицо весит одну и ту же единицу при любом государстве. Достаточно отпустить ось — и тот же вес из силы охранительной и созидательной превратится в разрушительную: разобьется графин, повалится со стены картина «Сатурн, производящий на свет недоношенное дитя», мусор высыпется объедками конопли из проволочной клетки для шестиглавой канарейки, процветающей в поселке Усть-Харибда под столом между ногами цензора, исчезнет ощущение мира и безопасности, заглохнет музыка вечности, гурии перестанут бесстыдно извиваться ей в такт, а лярвам привокзального района города придется предъявить перонный билет для проезда в оба конца.
Пределы идиллии растворялись в ее мутных границах, обозначенных гербами рептилий из старой притчи и сообразными девизами.
Одна лягушка упала в сметану, отчаялась и утонула.
Вторая лягушка тоже упала в сметану и решила бороться. Она шевелила лапками до тех пор, пока сметана не сбилась в небольшой масляный континент. Лягушка нашла там полезные растенья, ископаемые, построила хлев, купила корову, надоила молока, сделала из него сметану и случайно опять в нее попала, когда оступилась сослепу в ночное корыто.