На переднем плане изображен гордый улан, восседающий на белом скакуне с роскошной шелковистой белой гривой; конь выступает парадным, торжественным шагом, словно на смотре или на какой-нибудь церемонии; сей скакун движется по направлению к левому краю картины, но в данный момент его морда повернута к зрителю таким образом, что виден его горящий тревожным, злым огнем правый — вместо левого — глаз, а копыто тонкой, изящной ноги, кажется, готово вот-вот проломить раму в самом низу картины. Седок, одетый в черный с серебряными галунами мундир, держится в седле очень прямо и столь же прямо, словно палку проглотил, держит голову, увенчанную горящим красноватым огнем медным шлемом с нахально и спесиво торчащим вверх четырехгранным шишаком, похожим на польский кивер; он сжимает в руке острую пику ниже того места, где повязаны золотистые кусочки материи, напоминающие язычки пламени.
Острие пики все в свежей крови, капли которой, кажется, светятся изнутри — так горят они в сгущающихся сумерках. Как это ни удивительно, но создается впечатление, что алая жидкость прямо-таки на глазах у зрителя стекает со стального наконечника грозного оружия. Но еще более загадочным и непонятным представляется кусок или обрывок тонкой ткани, стиснутый рукой воина в железной латной рукавице и к тому же сжимающей древко пики из эбенового дерева: этот белый лоскуток наводит на мысль о какой-то детали туалета (женского?), причем явно отнятой от кровоточащей раны, ибо блестящие, ярко-алые пятна, еще влажноватые, чуть маслянистые, виднеются на белом атласе.
Но если мы имеем жуткие свидетельства того, что кому-то совсем недавно была нанесена ужасная рана, то все же остается совершенно непонятным, кто жертва, ибо все герои этой сцены, в том числе и лошадь, кажутся целыми и невредимыми; по крайней мере ни на их телах, ни на их одеждах не видно ни малейших следов кровотечения. С левой стороны от великолепного скакуна (то есть справа, если иметь в виду зрителя), но чуть позади, примерно у задних ног животного, где струится пышный, длинный, доходящий почти до земли хвост, чей золотистый отлив вполне сравним с золотистым отливом женских волос, бредет босиком по каменистой тропинке очень молодая женщина, вернее, юная девушка.
Пленница прикована к задней луке седла, а цепь крепится к жесткому и грубому ошейнику из черной кожи, похожему на те, что надевают на собак; и этот ошейник стискивает нежную, изящную, тонкую, длинную шею девушки. Рук пленницы зритель не видит, ибо они, очевидно, скованы у нее за спиной. Легкие одежды, окутывающие фарфорово-хрупкую фигурку и не скрывающие ее прелестей, развеваются вокруг нее, словно сгустки тумана. На крыльях предвечернего ветерка летяг и вьются ее длинные светло-золотистые волосы, и одна вьющаяся полупрозрачная прядь ниспадает ей на лицо, закрывая большой зеленый глаз и нежный розовый ротик, приоткрытый либо в скорбной мольбе, либо в сдерживаемом стоне боли. Столь же нежно-розовы, как и рот, и соски грудей девушки, ибо они легко различимы под тончайшей завесой газа, приподнятой двумя отливающими перламутром полусферами; и почти столь же розовым, правда, чуть более бледным, кажется и покрытый нежным пушком треугольник между ног пленницы, где невесомая, воздушная, почти нематериальная ткань прилипла к телу от дуновения нескромного шалуна-ветерка. При наличии небольшой доли воображения, кажется, можно даже угадать, где начинается тот тайный разрез в низу живота…
Сзади, справа, метрах в двадцати от лошади и девушки, взгляд зрителя различает второго мужчину, который не то ползет, не то лежит в траве на обочине дороги. Он одет в белые доспехи, примерно того же стиля, что надевали во дни сражений французские рыцари во времена Карла VIII, но он абсолютно безоружен, при нем нет ни копья, ни шпаги, ни коня. Собрав остатки сил, он приподнимается на левом локте и протягивает правую руку к удаляющейся паре, то есть протягивает он ее по направлению к зрителю, то есть ко мне. Серебряный шлем с пышным султаном из снежно-белых перьев валяется около него, на побегах цветущего тимьяна. И я спрашиваю себя, какой крик вырывается сейчас из его разверстого, искривленного рта… крик ярости или крик боли? Изрыгает ли он проклятия или молит о милости? Торговец картинами, несмотря на то, что у него было множество каталогов и справочников, так и не смог сказать мне, что означает сия загадочная сцена. Остается лишь гадать, является ли эта картина чистой аллегорией или иллюстрацией к какой-нибудь легенде, к литературному сюжету или к эпизоду, в действительности имевшему место в истории. Однако даже торговец, продавший мне это полотно, был вынужден признать, что в нем есть нечто странное, некая историческая неточность, несогласованность, ибо доспехи эпохи Возрождения «белого» рыцаря — абсолютный анахронизм по отношению к черному мундиру улана.