Все сказанное могло бы показаться чисто теоретическим построением, к тому же весьма иллюзорным, если бы как раз сейчас не совершалась всеохватная и, по-видимому, окончательная перемена в наших отношениях с миром. Предвидим ироническую реплику: «Почему же именно сейчас?» Дело в том, что в наше время возникло поистине новое явление, которое провело резкую грань между нами и Бальзаком, равно как между Андре Жидом и г-жой де Лафайет: рухнул старый миф «глубины».
Известно, что все искусство романа покоилось на этом мифе, и только на нем. Роль писателя традиционно состояла в том, чтобы углубляться в Природу, проникать все дальше, достигая все более сокровенных пластов, чтобы извлечь наконец на свет крупицу какой-нибудь волнующей тайны. Спускаясь в пучину людских страстей, он посылал как будто бы спокойному миру (миру поверхности) победные реляции, описывая тайны, до которых дотронулся пальцем. И священное головокружение, охватывавшее тогда читателя, отнюдь не вызывало у него тревоги или тошноты, а, напротив, успокаивало, рассеивая всякие сомнения относительно его власти над миром. Разумеется, существовали подземные лабиринты, но благодаря отважным спелеологам можно было их исследовать.
Неудивительно, в этих обстоятельствах, что сугубо литературный феномен заключался во всеобъемлющем, единственном эпитете, который пытался вобрать в себя все внутренние качества, всю скрытую душу вещей. Слово, таким образом, функционировало как ловушка, в которую писатель улавливал мир, чтобы преподнести его обществу.
И вот в нашем сознании свершилась подлинная революция: мы не только не рассматриваем больше мир как свое достояние, свою частную собственность, скалькированную с наших потребностей и поддающуюся приручению, но вдобавок не верим отныне в эту глубину. Одновременно с крахом эссенциалистских представлений о человеке — приходом идеи «условий существования» (condition) на смену идее «природы» —
Итак, весь язык литературы должен измениться, и он уже меняется. Среди наиболее сознательных мы констатируем растущее с каждым днем отвращение к слову, имеющему нутряной характер, к слову, которое оперирует аналогией или колдует. Оптический, описательный эпитет, прилагательное, довольствующееся тем, что измеряет, помещает, отграничивает, определяет, — вот что, вероятно, показывает нам, где пролегает трудная стезя нового искусства романа.
О НЕСКОЛЬКИХ УСТАРЕЛЫХ ПОНЯТИЯХ (1957 г.)
Традиционная критика оперирует своим собственным лексиконом. Хотя она упорно отрицает, что ее литературные оценки носят догматический характер (уверяя, будто ее симпатии к тому или иному произведению, напротив, совершенно свободны и основаны на «естественных» критериях, как то: здравый смысл, сердце и т. д.), достаточно сколько-нибудь внимательно вчитаться в ее рассуждения, чтобы сразу заметить целую сеть ключевых слов, выдающую наличие системы.
Но мы настолько привыкли слышать разговоры о «персонаже», об «атмосфере», о «форме» и «содержании», об «идее» (message) произведения, о «таланте рассказчика», свойственном «настоящим романистам», что нам трудно высвободиться из этой паутины и понять: она — всего лишь определенное, готовое, принимаемое без обсуждений и, следовательно, мертвое представление о романе, не имеющее отношения к мнимой «природе» романа.
Пожалуй, еще опаснее термины, придуманные для характеристики книг, не следующих общепризнанным правилам. Так, слово «авангард», несмотря на его видимую беспристрастность, служит чаще всего для того, чтобы отделаться — как бы пожатием плеч — от любого произведения, способного дать понять литературе широкого потребления, что у нее совесть нечиста. Стоит писателю отказаться от избитых формул и попытаться создать собственную манеру письма, как к нему тотчас приклеивают этикетку «авангард».
В принципе это означает лишь то, что он слегка опередил свою эпоху и что завтра его находки будут подхвачены всеми. Но читатель, предупрежденный этим намеком, сразу представляет себе неких лохматых молодых людей, которые с кривой усмешкой закладывают петарды под кресла Академии с единственной целью наделать шуму или эпатировать буржуа. «Они хотят подпилить сук, на котором мы сидим», — простодушно пишет весьма серьезный Анри Клуар.
Упомянутый сук в действительности умер сам собой, просто под воздействием времени; если он подгнил, это не наша вина. Если бы те, кто отчаянно цепляется за него, подняли однажды глаза к вершине дерева, они бы убедились, что уже давно выросли новые, зеленые, сильные, живые ветви. «Улиссу» и «За́мку» больше тридцати лет. Французский перевод «Шума и ярости» появился двадцать лет назад. За этими романами последовали многие другие.