Ошибочно полагать, будто «настоящий роман» застыл раз навсегда в бальзаковскую эпоху в строгих и окончательных правилах. С середины XIX века произошла значительная эволюция; более того, она началась сразу, еще при жизни самого Бальзака. Разве он не отмечал «сумбура» в описаниях
Затем эволюция становилась все заметнее: Флобер, Достоевский, Пруст, Кафка, Джойс, Фолкнер, Беккет… Мы не только не перечеркиваем прошлое, но мы ни в чем так легко не соглашаемся друг с другом, как в перечислении имен наших предшественников, и наша единственная амбиция — продолжить их. Не сделать лучше (эта претензия нелепа), но последовать за ними сегодня, в час, который принадлежит нам.
Конструкция наших книг может, впрочем, смутить лишь в случае, если кто-то упорно ищет там след элементов, которые вот уже двадцать, тридцать, а то и сорок лет как исчезли из всякого живого романа — или, во всяком случае, свелись к минимуму: таких, как характеры, хронология, социологические исследования и т. п. Заслуга Нового Романа состоит уже в том, что он поможет довольно широкому (и непрерывно растущему) кругу читателей осознать факт общей эволюции жанра, тогда как до сих пор критика упрямо ее отрицала, принципиально задвигая Кафку, Фолкнера и других в сомнительные маргинальные зоны — а между тем это просто-напросто великие романисты начала этого столетия.
В последние двадцать лет ход вещей явно убыстряется, притом — каждый согласится с этим — не только в области искусства. Если читателю бывает иногда трудно разобраться в современном романе, то он точно так же теряется порой и в окружающем мире, когда там начинают шататься все старые конструкции и нормы.
Так как в наших книгах не было «персонажей» в традиционном смысле слова, из этого несколько поспешно заключили, что там вообще нет людей. Это значило очень плохо прочесть наши книги. Человек присутствует там на каждой странице, в каждой строке, в каждом слове. Даже если читатель встречает множество весьма подробно описанных предметов, всегда и прежде всего есть взгляд, который их видит, мысль, которая их воссоздает, страсть, которая их искажает. Предметы в наших романах никогда не присутствуют вне человеческого восприятия — реального или воображаемого; их можно сравнить с вещами нашей повседневной жизни, какими они поминутно предстают нашему сознанию.
Если мы возьмем «предмет» (objet) в общем значении (предмет, говорит словарь, это все, что воздействует на органы чувств), то вполне нормально, чтобы в моих книгах были только предметы: в моей жизни это и мебель в комнате, и слова, которые я слышу, и женщина, которую я люблю, и жест этой женщины и т. д. А в более широком значении (предмет, снова говорит словарь, это все, что занимает наш разум) предметами будут также воспоминание (посредством которого я возвращаюсь к минувшим предметам), замысел (переносящий меня к будущим предметам: если я решаю пойти искупаться, я мысленно уже вижу море и пляж) и любая форма воображения.
Что касается предметов, которые называются более конкретно
Так как в наших книгах имелось много вещей и в этом видели что-то непривычное, некоторым критикам полюбилось слово «объективизм», употребленное, впрочем, в весьма специальном смысле обращенности к предмету. Взятый в своем обычном значении — нейтральности, холодности, бесстрастия, — этот термин превращался в абсурд. Например, в моих романах не только всё описывает какой-то человек, но он к тому же наименее нейтральный, наименее бесстрастный из людей,
Легко показать, что мои романы — как и романы всех моих друзей — даже более субъективны, чем, допустим, бальзаковские. Кто описывает мир в романах Бальзака? Кто этот всезнающий, вездесущий рассказчик, который наблюдает одновременно с разных точек зрения, видит одновременно лицевую сторону вещей и их изнанку, следит одновременно за мимикой и за душевными движениями человека; кому известны настоящее, прошлое и будущее любого приключения? Это может быть только Бог.