Два прилагательных уже с первых страниц так и просятся на кончик пера: зыбкий и чрезмерный. Я уже употреблял их. И это произошло отнюдь не случайно и отнюдь не из-за преступного недосмотра. Чрезмерность эффекта присутствия, как бы заставляя застыть некие предметы и оставляя их в подвешенном состоянии (этот снег, что падает сейчас, неподвижен, он словно застыл и завис над зимним пейзажем, который я вижу из моего окна, представляет собой стоп-кадр, чистый экран, белую страницу), не имеет на самом деле ничего равного в своей ничтожной и смехотворной точности, кроме зыбкости связей, объединяющих картины и образы между собой — образы странствующих рыцарей или затонувших кораблей, — связей, как бы придающих этим картинам и образам возможные значения, впрочем, постоянно подвергающиеся сомнению и отвергаемые, ибо они похожи на хлопья пены, что выносит на берег волна, затем приподнимает на мгновение и грозит тотчас поглотить, столь они хрупки, мимолетны, ненадежны и зависят от прихотливой игры случая.
Итак, снова Черный дом, после настоящего «потопа» из мокрого, полу-растаявшего снега. Небо сейчас очень переменчиво, облака быстро несутся с запада на восток, и само небо будто расколото, разбито на куски и осколки: темные, очень темные тучи со свинцовым отблеском чередуются с более светлыми, сероватыми разрывами, по краям озаренными золотистым сиянием.
Под этим светом промокшего и продрогшего предвесенья все предметы открывающейся моему взору картины поблескивают как-то уж слишком ярко, чересчур, что кажется даже подозрительным: порыжевшие прошлогодние листья, почти еще не поврежденные, с четкими контурами, образующие плотный мокрый ковер на земле по обе стороны от центральной аллеи, еще более раскисшей и превратившейся в лужу жидкой грязи, где оставили свои почти волшебные отпечатки копыта лошадей; замерзшие капельки, превращенные в хрустальные подвески на стеблях кое-где уцелевших злаков, иссушенных зимой и согнутых в дугу, и, наконец, над всем и вся — голые, воздетые вверх ветви огромных старых буков, стоящих сейчас как раз против света, так что каждая чернильно-черная ветвь этой сложной запутанной системы не теряется, а выделяется особо.
Там, в глубине, мрачный фасад большого дома кажется еще более темным, он буквально размок от потоков воды, придающей влажному граниту угольно-черный цвет, отчего еще отчетливее выделяются высокие окна с мелкими стеклами на втором этаже, эти подобия разбитых зеркал, чьи грубоватые толстые стекла отражают блики, отбрасываемые изменчивыми, лохматыми тучами, и сами посылают им свои собственные. Отчасти это похоже на то, как если бы «кони бледные» нападали, а белые кони улетали в поднебесье, переворачивались там множество раз и распадались, рассыпались в прах, вернее, в дым. Но внезапно, во время краткого интервала между двумя просветами, небо перестает отражаться в оконных стеклах и уступает место тому, что находится за стеклом, то есть в глубине комнаты; и в окне появляется лицо мужчины — тонкие усики, нос с горбинкой, глубоко посаженные глаза, — в котором припозднившийся гость без труда, несмотря на приличное расстояние и искаженные оконным переплетом черты, узнает суровые, строгие, даже жесткие черты Анри де Коринта, застывшего у окна и словно подстерегающего кого-то или настороженно ожидающего чего-то.