Наконец из мрака ночи до всадника донесся чей-то голос, низкий, тягучий, словно бы даже усталый, оставляющий странное впечатление, что исходит он из сгустка тумана, такого же зыбкого, текучего, неустойчивого, как и сам голос. Однако говорит таким голосом не кто иной, как старик, в том не может быть никаких сомнений, хотя в его внешнем облике не заметно никаких изменений, да и его походка, нетвердая и одновременно какая-то механическая, осталась прежней. Старик продолжает упорно двигаться вперед, и взгляд его устремлен в том же направлении.
— Это я приветствую тебя, прекрасный воин! — говорит он.
Торжественная, архаичная, непривычная формулировка звучит еще более странно оттого, что между глаголом и лестным, даже льстивым (не то ироничным, не то презрительным, не то боязливым) обращением он сделал очень заметную паузу, словно намеревался перенести вес своего высказывания именно на это обращение, давно, очень давно вышедшее из оборота. Чтобы преодолеть смущение, мой отец спрашивает:
— Вероятно, это скрипит там, впереди, ваша повозка?
И как только он произносит эту фразу, вернее, практически уже в момент ее произнесения, он сам удивляется тому, что говорит так напыщенно, неестественно, высокопарно.
На сей раз тело старика сотрясает приступ сухого, отрывистого, почти злобного смеха, причем моему отцу кажется, что незнакомец вот-вот потеряет равновесие и рухнет на землю. Но старик вскоре каким-то чудом восстанавливает равновесие, берет себя в руки и в мгновение ока обретает прежнюю осанку и неизменную твердость поступи.
— Разумеется, прекрасный воин, это моя повозка! — говорит он.
Туман сейчас вновь сделался столь густым, что трясущаяся по ухабам повозка, вполне вероятно, может быть всего лишь в пяти-шести метрах впереди, оставаясь при этом невидимой, что, похоже, и подтверждает близкий резкий скрип оси, к которому добавляется еще и скрежет металлических ободьев колес, натыкающихся на плохо уложенные в полотно дороги камни. Идущий по левую руку от чувствующего себя не в своей тарелке всадника старик крестьянин сам начинает постепенно исчезать в облаке тумана, его гордый, если не сказать надменный, силуэт, неясный и расплывчатый, вот-вот растает в ночи, испарится столь же внезапно, как и возник.
— Но ведь сейчас не время заготавливать сено, да и жатва давно закончилась, — говорит мой отец после довольно продолжительного молчания.
— Я резал утесник на подстилки животным, — донесся до него ирреальный голос, как будто говорил призрак, — и в конце концов так набил им повозку, что для меня там места не нашлось, вернее, я не смог взобраться на самый верх. И вот теперь я от усталости еле-еле передвигаю ноги.
— Но утесник срезают вовсе не косой, незнакомец!
— Ну, если пользоваться косой с хорошим лезвием… — начинает старик, но не заканчивает фразу, ибо ее резко прерывает еще один приступ желчного смеха, очень похожего на проявление старческого безумия. Мой отец, будучи унтер-офицером, притом связистом, выполняющим особые поручения, начинает не на шутку тревожиться, заподозрив, что странный облик незнакомца и его весьма неординарное поведение могут служить прикрытием чему-то гораздо более серьезному. В течение этих трудных месяцев нашей истории как на фронте, так и в тылу свирепствует навязчивый, доводящий многих до исступления страх перед переодетыми вражескими шпионами. И надо признать, необъяснимая и загадочная ночная «деятельность» незнакомца и в самом деле может вызвать определенные подозрения: сейчас уже пробило четыре часа утра, и если даже предположить, что старик закончил резать утесник после наступления темноты, то и тогда получается, что его возвращение на гипотетическую ферму, где спят его животные (овцы?), продолжается уже в течение восьми — десяти часов. Зачем надо было проделывать столь долгое и опасное путешествие почти у самой линии фронта ради столь незначительной добычи?
К тому же, что бы старик ни говорил, вряд ли на самом деле возможно срезать и разделить на части крепкие, толстые и деревянистые стебли утесника каким-либо иным орудием, кроме кривого садового ножа или уж, в крайнем случае, кровельных ножниц, да и наличие в здешних местах зарослей утесника, на этих известковых почвах, на этих равнинах, самой природой предназначенных для пшеницы, люцерны и свеклы, показалось бретонцу, уроженцу Финистера и сыну хлебороба, весьма сомнительным.
Однако старик, этот зыбкий, с неясными очертаниями тела призрак, как бы парящий в облаке густого тумана, вновь начинает говорить, на сей раз еще более жалостным, усталым, еле слышным голосом:
— Возьми мою косу, прекрасный сержант кавалерии, и подержи ее на плече вместо меня, хотя бы немного, всего несколько шагов, чтобы я мог передохнуть. Ты молод, крепок и силен телом, ты сидишь на хорошей, выносливой кобыле. Возьми же! Сжалься над незнакомым путником, который по возрасту мог бы быть отцом твоего деда. Держи!