— Ах, боже мой, — вскричал Сборской, — у него вся кисть раздроблена, а он даже и не морщится!
— Верно, сгоряча не чувствуешь? — спросил Ленской.
— Никак нет, ваше благородие! больно мозжит.
— Что ж ты нейдешь к лекарю? — закричал Зарядьев. — Пошел скорей, дурак!
— Слушаю, ваше благородие! — Демин сделал налево кругом и вышел вон из избы.
— А где Рославлев? — спросил Сборской.
— Я его не видел, — ответил Ленской.
— И я, — прибавил Двинской.
— Ах, боже мой! — вскричал Сборской, — теперь я вспомнил: мы ушли задними воротами, а он прямо выскочил на улицу.
— Уж не убит ли он? — сказал Зарядьев. — Сохрани боже!.. Но, может быть, он тяжело ранен и лежит теперь где-нибудь без всякой помощи. Эй, хозяйка! фонарь! За мной, господа! Бедный Рославлев!
Все офицеры выбежали из избы; к ним присоединилось человек пятьдесят солдат. Место сражения было не слишком обширно, и в несколько минут на улице все уголки были обшарены. В кустах нашли трех убитых неприятелей, но Рославлева нигде не было. Наконец вся толпа вышла на морской берег.
— Вот где они причаливали, — сказал Ленской. — Посмотрите! второпях два весла и багор забыли. А это что белеется подле куста?
Зарядьев наклонился и поднял белую фуражку.
— Кавалерийская фуражка! — закричал Сборской. — Она была на Рославлеве, когда мы выбежали из избы; но где же он?
— Если жив, — ответил Двинской, — так недалеко теперь от Данцига.
— Он в плену! Бедный Рославлев!
— Эх, жаль!.. — сказал Ленской, — в Данциге умирают с голода, а он, бедняжка, не успел и перекусить с нами! Ну, делать нечего, господа, пойдемте ужинать.
ГЛАВА VI
Данцигские жители, а особливо те, которые не были далее пограничного с ними прусского городка Дершау, говорят всегда с заметною гордостию о своем
Над дверьми одного из уг
В одном углу комнаты, за небольшим столом, пили кофей трое французских офицеров, заедая его порционным хлебом, который принесли с собою. Один из них, с смуглым лицом, без руки, казался очень печальным; другой, краснощекой толстяк, прихлебывал с расстановкою свой кофей, как человек, отдыхающий после сытного обеда; а третий, молодой кавалерист, с веселой и открытой физиономиею, обмакивая свой хлеб в чашку, напевал сквозь зубы какие-то куплеты. Поодаль от них сидел, задумавшись, подле окна молодой человек, закутанный в серую шинель; перед ним стояла недопитая рюмка ликера и лежал ломоть черствого хлеба.
— Перестанешь ли ты хмуриться, Мильсан? — сказал, допив свою чашку, краснощекой толстяк.
— Да чему прикажете мне радоваться? — отвечал безрукой офицер. — Не тому ли, что мне вместо головы оторвало руку?
— Ну, право, ты не француз! — продолжал толстой офицер, — всякая безделка опечалит тебя на несколько месяцев. Конечно, досадно, что отпилили твою левую руку; но зато у тебя осталась правая, а сверх того полторы тысячи франков пенсиона, который тебе следует…
— И за которым мне придется ехать в луну?{125} — перервал Мильсан.
— Нет, не в луну, а в Париж. Император никогда не забывал награждать изувеченных на службе офицеров.
— Император! Да! ему теперь до этого; после проклятого сражения под Лейпцигом…{126}