— Кто знает? Многие это знают. И если хотите, — прибавил молодой человек почти шепотом, — и вы будете это знать.
— Как не хотеть, батюшка. Как знаешь, чего ждать, так все-таки куражнее. А разве вам что-нибудь известно?
— Да!.. но говорите тише. У меня есть прокламация Наполеона к московским жителям.
— Прокламация?..
— То есть воззвание, манифест.
— В самом деле, — вскричал купец с живостию; но вдруг, понизив голос, продолжал: — Прокламация, сиречь манифест? Понимаю, батюшка! Эх, жаль!.. Чай, писано по-французски?
— У меня есть и перевод.
— Перевод? Покажите-ка, отец родной! Да кто это добрый человек потрудился перевести? Уж не вы ли, батюшка?
— Я или не я, какое вам до этого дело; только перевод недурен, за это я вам ручаюсь, — прибавил с гордой улыбкою красноречивый незнакомец, вынимая из кармана исписанную кругом бумагу. Купец протянул руку; но в ту самую минуту молодой человек поднял глаза и — взоры их встретились. Кипящий гневом и исполненный презрения взгляд купца, который не мог уже долее скрывать своего негодования, поразил изменника; он поспешил спрятать бумагу опять в карман и отступил шаг назад.
— Ни с места, предатель! — закричал купец, схватив его за ворот. — Подай бумагу!
Молодой человек побледнел как смерть, рванулся из всей силы и, оставив в руке купца лоскут своего сюртука, ударился бежать.
— Держите! — закричал купец, — православные, держите! Это шпион, изменник!..{61}
Но вдруг из толпы, которая стояла под горою, раздался громкой крик. «Солдаты, солдаты! Французские солдаты!..» — закричало несколько голосов. Весь народ взволновался; передние кинулись назад; задние побежали вперед, и в одну минуту улица, идущая в гору, покрылась народом. Молодой человек, пользуясь этим минутным смятением, бросился в толпу и исчез из глаз купца.
— Ушел, разбойник! — сказал он, скрыпя от бешенства зубами. — Да несдобровать же тебе, Иуда-предатель! Господи боже мой, до чего мы дожили! Русской купец — и, может быть, сын благочестивых родителей!..
Меж тем небольшой отряд, наделавший так много тревоги, приблизился к мосту; впереди шло человек пятьсот безоружных французов, и не удивительно, что они перепугали народ. Издали их нельзя было принять за пленных, которых обыкновенно водят беспорядочной толпою. Напротив, эти французы шли по улице почти церемониальным маршем, повзводно, тихим, ровным шагом и даже с наблюдением должной дистанции. Конвой, состоящий из полуроты пехотных солдат, шел позади, а сбоку ехал на казацкой лошади начальник их, толстый, лет сорока офицер, в форменном армейском сюртуке; рядом с ним ехали двое русских офицеров: один раненный в руку, в плаще и уланской шапке; другой в гусарском мундире, фуражке и с обвязанной щекою. Гусарской офицер первой заметил ошибку народа.
— Посмотрите, Зарядьев, — сказал он пехотному офицеру, — ведь нас приняли за французов; а все ты виноват: твои пленные маршируют, как на ученье.
— А по-твоему, лучше бы, — возразил пехотной офицер, — чтоб они шли как попало. Если б им от этого было легче, то так бы уж и быть; а то что толку? Как хочешь иди, а переход надобно сделать. Посмотришь у других — терпеть не могу — разбредутся по сторонам: одни убегут вперед, другие оттянут за версту; ну то ли дело, когда идут порядком? Самим веселее. Эй, Демин! — продолжал он, обращаясь к видному унтер-офицеру, — забеги вперед и приостанови первый взвод. Куда торопятся эти французы! Да посмотри, правой-то фланг совсем завалился.
Уланской офицер улыбнулся.
— Ну что ты смеешься, Сборской? — сказал гусарской офицер. — Зарядьев прав: он любит дисциплину и порядок, зато, посмотри, какая у него рота; я видел ее в деле — молодцы! под ядрами в ногу идут.
— Что ты, Зарецкой! Я вовсе не думал смеяться; да признаюсь, мне и не до того: рука моя больно шалит. Послушай, братец! Наше торжественное шествие может продолжиться долго, а дом моей тетки на Мясницкой: поедем скорее.
— Поедем.
Оба кавалериста кивнули головами Зарядьеву и пустились рысью к Смоленскому рынку.
— Ты долго проживешь в Москве? — спросил Зарецкой своего товарища.
— Долго? Да разве это зависит от меня? Может быть, дня через три сюда пожалуют гости, с которыми я пировать вовсе не намерен.
— Так ты полагаешь, что их не встретят?..
— Пушечными выстрелами? Вряд ли. Да и депутации также не будет.
— Ну, бог знает. Я думаю, в Москве наберется еще десятка два-три французских учителей; Наполеон назовет их в своем бюллетене сенаторами, а добрые парижане всему поверят. Однако же, что ни говори, а свое поневоле любишь. Я терпеть не могу Москвы, а теперь мне ее жаль. В прошлую зиму я прожил в ней два месяца и чуть не умер с тоски: театр предурной, балы прескучные, а сплетней, сплетней!.. Ну, право, здесь в одни сутки услышишь больше комеражей[106], чем в круглый год в нашем благочестивом Петербурге, который также не очень забавен — надобно отдать ему эту справедливость.
— А где же, по-твоему, весело?
— Где? да там, где некогда подумать о деле; например — в Париже.
— И, милый! Париж от нас так далеко.