Нет сомнения, что задача перед ним стояла головоломная. Во всяком случае,^несопоставимо более сложная, нежели та, с которой имели дело Бакунин и Достоевский. Те свято верили в первоэлемент славянофильского способа политического мышления, в то же самое, во что верят сегодня, скажем, Зюганов или его бывший идейный наставник Подберезкин: в неразрушимость наследственного политического кода страны. Конечно, их представления о «народной правде», о том, что Зюганов зовет сегодня модным термином «народный менталитет», различались кардинально, были, как мы видели, противоположны. Но способ-то политического мышления оставался прежним. И он делал их задачу элементарной: достаточно содрать «чужеродный слой» - и вулканическая лава «народного менталитета» вырвется наружу.
Леонтьеву все эти инфантильные мифы были смешны. Он не верил в неразрушимость первоэлемента - тот разрушался на глазах. Фундамент русского византизма неотвратимо разъедала «либерально-буржуазная» ржавчина. И ужас был в том, что разрушало его то самое священное для него самодержавие, без которого он не мог представить себе Россию. Поэтому руки у него были связаны. Он не мог просто восстать против режима, как Бакунин (или как Зюганов). Он должен был с режимом этим работать, заставить его каким-то образом изменить самоубийственную политику, принять предложенную им программу консервативной революции. И не половинчатой, на которую только и оказались способны бюрократы Александра III, а радикальной, так сказать, ревизантинизации России, т.е. полного - и необратимого - возвращения ее в средневековье.
Теперь задача Леонтьева может быть сформулирована очень конкретно. Ему предстояло убедить глубоко охранительное правительство, для которого сама идея «революции» была синонимом катастрофы, в необходимости этой самой революции. Попробуйте прикинуть масштабы этой задачи, и вы тотчас убедитесь, что она и впрямь была головоломной.
А Леонтьев за нее взялся. И одно уже это свидетельствует, что как политический мыслитель он был на голову выше и Бакунина, и Достоевского (и своих сегодняшних толкователей). Прав Гаспарини, когда говорит, что «отвага его мысли была беспримерна даже для России, где люди вообще не робки»81. Разумеется, программа «ревизантинизации» включала и массу тривиальных, с точки зрения славянофильства второго призыва, лозунгов. Например: долой интеллигенцию! Ибо «гнилой Запад - да, гнилой, так и брызжет, так и смердит отовсюду, где только интеллигенция наша пробовала воцаряться»82. Или: долой всеобщую грамотность и вообще просвещение! Ибо «обязательная грамотность только тогда принесет хорошие
плоды, когда помещики, чиновники, учителя сделаются все еще гораздо более славянофилами, нежели они сделались под влиянием нигилизма, польского мятежа и европейской злобы»83.
Именно эти злосчастные декларации и сделали Леонтьева мишенью критических залпов как либеральной прессы, так и полулиберальных обломков старого славянофильства. В пылу этой слишком легкой охоты просмотрели они, однако, вещи куда более существенные. Например то, как осторожно, но настойчиво пытался Леонтьев приучить правительство и публику к мысли о неотвратимости феодального и самодержавного социализма.«Иногда я думаю (объективно и беспристрастно предчувствую), что какой-нибудь русский царь, быть может, и недалекого будущего, станет во главе социалистического движения и организует его так, как Константин способствовал организации христианства... Но что значит организация? Организация означает принуждение, значит благоустроенный деспотизм, значит узаконение хронического постоянного насилия над личной волей граждан»84.И снова: «Чувство моё пророчит мне, что Славянский Православный Царь возьмет когда-нибудь в руки социалистическое движение и с благословения Церкви учредит социалистическую форму жизни на место буржуазно-либеральной. И будет этот социализм новым и суровым трояким рабством: общинам, Церкви и Царю»85. А для тех, кто все еще не понял, о чем речь, он добавлял: «Социализм есть феодализм будущего... То, что теперь крайняя революция станет охранением, орудием строгого принуждения, дисциплины, отчасти даже и рабством»86. ^
Вот здесь и пригодилась ему пропасть между Россией и Европой, то бишь между «славянским» и «двухосновным романо-германским культурно-историческим типом», вырытая Данилевским. Да, - поучает Леонтьев свое туповатое правительство, - в Европе под социализмом понимают нечто совсем иное - страшное, нигилистическое. Но
Там же. С. 417.