С точки зрения «лестницы Соловьева», знаменовал леонтьев- ский проект переход русского национализма в следующую, «бешеную», его фазу, предвещавшую новую войну за передел Европы и, следовательно, «самоуничтожение России». Здесь, в анализе леонть- евского проекта, была у нас редкая возможность увидеть, как именно это происходило, заглянуть, так сказать, в лабораторию трансформирующегося национализма.
Но как бы то ни было, проект, предусматривающий уничтожение двух суверенных государств ради «идеального блага» России, не оставляет ни малейшего сомнения в том, что интенсивность в нёмнационального эгоизма сопоставима в русской литературе разве что с агрессивными фантазиями Тютчева и Погодина в николаевские времена и с геополитическим счетоводством Данилевского в постниколаевские. Более того, открытая пропаганда войны предвещала, что, как и в случае Данилевского, следующее за ними поколение националистических молодогвардейцев неизбежно окажется дер- жавническим и до кончиков ногтей милитаристским.
Но самое главное, с точки зрения реального соотношения сил в международной политике 1880-х, как понимало его правительство Александра III, прогноз Леонтьева выглядел столь же безнадежно нереалистичным, как прогнозы Бакунина или Достоевского. Напомню, что союзный договор между Германией и Австро-Венгрией заключен был в феврале 1887-го, т.е. еще за четыре года до смерти Леонтьева. Напомню также, что уже в августе 1891 года Россия начала переговоры с Францией о военном союзе против Германии. Но еще в июле французская эскадра нанесла дружественный визит в Кронштадт, и Александру III пришлось обнажить голову при звуках революционной Марсельезы.
Короче, еще при жизни Леонтьев мог убедиться, что его проект необратимой ревизантинизации России построен был на песке. Так обстояло дело с его пророчеством. На практике оказалось оно лишь еще одной средневековой консервативной утопией, ничуть не более практичной, нежели высмеянная им московитская утопия Аксаковых. Не знаю, как у читателя, но у меня вполне отчетливое ощущение, что еще один миф буквально расползается у нас под руками - м1*ф о Леонтьеве как о пророке. И дело не только в его политическом прогнозе, ни одному из элементов которого не суждено было состояться. Дело в самой сути пророчества. Ибо если даже преставить себе сталинскую диктатуру как попытку ревизантинизации России посредством «феодального социализма», то ведь и эта попытка оказалась, вопреки Леонтьеву, обратимой. Что же в таком случае остаётся от мифа?
13 Янов
П оч бму? IТрипр°р°чесгва
Так или иначе, подошли мы к концу наших case studies. Пора возвращаться к тому, с чего мы начали. Читатель мог убедиться, какая бездна страсти, ума, таланта и политической изобретательности положена была их героями на то, чтобы оправдать агонизирующее самодержавие, продлить его дни, спроецировать русское средневековье в вечность. В каждом случае речь здесь шла о серьёзных, самостоятельных мыслителях. Все они искренне верили, что именно их проекты - единственно возможный путь России к новой сверхдержавности (а в случае Погодина и Тютчева, и к ее увековечиванию). А на самом деле, как тоже видел читатель, все без исключения их проекты будущего оказались невообразимо далеки от действительных путей истории. Прогнозы их не сбывались, надежды рушились у них на глазах, пророчества оказывались бесплодными, как библейская смоковница.
Словно бы некий рок смеялся над ними. Когда они, как Тютчев, предсказывали православного Папу в Риме, происходила Крымская война, закончившаяся капитуляцией России. Когда пророчествовали революцию, как Бакунин, наступала реакция. Когда предвидели великое православное пробуждение страны, как Достоевский, «Победоносцев над Россией простер совиные крыла»95. Когда прогнозировали войну, как Данилевский, наступал мир. Когда говорили о союзе с Германией против Франции, как Леонтьев, заключался союз с Францией против Германии. Почему?
Почему вполне реалистичные, по мысли их авторов, идейно- политические проекты обратились на наших глазах в памятники политической некомпетентности, в реакционные утопии? Одно уже это обстоятельство делает судьбы их авторов трагическими и заставляет задуматься над причиною столь постоянного, столь рокового их бесплодия.
Если социологические, по выражению Плеханова, эквиваленты всех этих утопий были совершенно различны и ничего, собственно, общего в этом смысле не было между Бакуниным и Достоевским, не говоря уже о Леонтьеве, то объединяло их, стало быть, что-то совсем другое. Что? Поневоле приходится заключить, что обусловил их бес-
плодие именно общий им всем способ политического мышления. Тот самый, который Соловьев, а вслед за ним Милюков, навсегда заклеймили «национальным эгоизмом». Тот, что основан был на «самобытности» и державности.