О Саде. О Саде я поняла не так, как Вы вчера сказали: «Всякий поэт может быть садом для читающего». — Я приняла в самом страшном и таинственном смысле, — что вот Ваша «душа» или «Дух», — не знаю, как назвать, — Ваше существо мне раскрыто, вне жизни даже, — я приняла это как communion[834], — и «мистически» приняла, — и думала, что если Вы умрете, я буду все же в Вашем Саду <…>
О Бэтгине и Гете. То, что она много «придумала», знаю, и как Гёте к ней относился, знаю. — Вы сказали, она его не поняла. — Я думаю, и он не понял ее. — Я мало прочла, и читать не буду, долго, пока не пройдет все это, — но мне кажется, — она любила его прекрасно, лучше, чем он думал, — и глубже. И я на нее все-таки похожа. — Не сердитесь, я исправлюсь от всего, что Вы хотите. — Вы сказали вчера: «Я думаю, что отношусь к Вам с не меньшей нежностью, чем Гёте к Бэттине». Если так, я совсем счастлива, — но я хочу Вас понять, — и буду. Да?
О Сидоровой Козе.
Это я, Сидорова Коза. Марина говорит, что она — эта Коза, но я — больше. Она — Коза, потому что все жалуется (так говорит она). А я — Коза, потому, что — жадна[835]. <…>
О Духовной чувственности <…>[836].
Несмотря на то что Иванов своей реакцией отказался спроецировать их отношения на историю фон Арним и Гете, Кювилье все-таки нашла для него правильную роль и соответствующее обращение «Отец», которое позже продолжала использовать в письмах к нему. Разумеется, она не оставила попыток понять ивановские и свои собственные чувства как через творчество писателей из истории мировой литературы[837], так и через его собственное.
Этим могла быть вызвана и ее повышенная восприимчивость к лирике Иванова. Так, 12 октября она сообщала поэту, как Л. Фейнберг прочел ей «Лиру и Ось»:
…И я лежала под синим [диван] (чуть не написала — «диваном!») платком на диване, закрыла себе голову, сжала руки, — и задыхалась от рыданий в горле.
А 14 октября писала:
Вот Туся <Н. Крандиевская> недавно говорила мне о «Человеке», которого она слышала, — и я чуть не заплакала —[838].
Письма-дневник Кювилье, попавшие в бумаги Иванова в Пушкинском Доме, могли бы занять место между листами 32 (письмо от 17 октября 1915 года) и 33 (от 23 октября) в 22 единице 28 картона архива поэта в Российской государственной библиотеке. Начаты они были 19 октября в ее обычной манере, с дотошной фиксацией событий душевной жизни уже с утра[839] и далее днем (вот что с ней сделала находка его старого письма: «…я как вино, — растекающееся, — а ты будь моим сосудом, — чтобы вино сбереглось, — а не напрасно лилось, — Отец, я обожаю тебя» — и т. д.), но уже к 8-ми вечера, после звонка к Иванову, Кювилье догадалась:
Марья Михайловна сказала в пятницу позвонить <…> Вы хотите меня наказать, — или «прилично» удалить?[840].
Из дальнейших записей мы узнаем, что в воскресенье Иванов взглянул на нее «сине», когда бранил за «Бэттину», и, поскольку этот эпизод имел место около месяца назад, видимо, следует предположить, что высказывал свое недовольство еще раз[841]. Как это уже бывало, значительную часть ее дневника за 22 октября представляет перечисление тем, которые Кювилье обдумывала в одиночестве или обсуждала с Е. О. Кириенко-Волошиной, регулярно ее навещая. Позволим себе привести этот текст с некоторыми сокращениями: