Бор прочувствовал проникновение, лязгнул своё «Лис-с-са! Лис-с-са-а-а!», от которого недавно дева кинулась в мои объятия, снопом рыжего ужаса сокрыв лицо, – и, подступив ближе, блеснул сквозь рой глянцевито-кадмовых сверчков серпетками тирсов, воздетых туда, к небесам, где золотом окованные тучи наползали на луну, теперь рябую в муаровом отражении озера, – точно древний кратер погряз в трясине. Я продолжал погружаться в женщину, пока нерасчленённую, обрывая органы как гроздья, впрыскивая ей во внутренности порции надчеловечески пьяного блаженства, отчего она утюжила себя по вискам, до клыков когтя щёки, – да так мяукнула, когда я, её посредник с роком и Корой, врезался ей в зад, что молодая гарпия сызнова показала свою застенчиво-докучливую мордочку и стала потирать мохнатые лапки от злорадства. Чаща заорала, словно зубы Аресова стража вдруг проросли здесь, заколосились средь этих лиственниц и сосен в плющевых плащах до верхушек да тотчас принялись за избрание титанического эфора, – а шаткая стена людоподобных фантомов неловко придвинулась к моей сочной оргии, бия, будто сотня арктид, тимпанами. Но я уже вплетался в её копчик, обвивал хрящик за хрящиком, позвонок за позвонком до самого атланта и, ввинчивая кровавый крестец в грунт, скоро шнуровал его моими корнями, продолжая прочно впиваться в грунт, – одновременно заражая океанскими образами женских пращуров пляшущую шеренгу давно привыкших к чудесам теней моих апостолов, запросто выпрастывающих средь облачных кишок рыбоящеров свои лунарные сигмы изощрённого булата.
Только сейчас, предугадав и исход, и начало истинного бытия, рыжая вытянула из-под косм запёкшиеся губы, зашевелила ими нежно-нежно, будто репетируя псалом первосонья, – так лошадь (это выжившее исчадье золотого века, динозавровой поры!), мудро склонясь к ладошке тщедушного человеческого зверёныша, снимает с неё клеверную фасцию – до последнего стебелька, инкрустированного пугливым гиалитом, благодушно обдавая всю эту стойкую дарящую добродетель увесистым облаком утробного пара, словно крестя её в утлой воздушной купели. «Тон-тон…» – призывно пропела она, плавным лепетом задавая ритм бору в ответ грянувшему «Аба-тон-н-н!», и, как это всегда случается ночью жертвоприношения, от свежеспиленных сосен потянуло пряным ветром – обычно послеполуденным, но сейчас выжимаемым планетой, расставляющей свои самые хитрые обонятельные капканы в разгар волчьего часа.
Приторный порыв окрепнул, метнув вилохвоста в рот моей жертвы, со свирепым свирестом взъерошил покорно простонавшие кривоногие ели, согбенные выше, у крутояра, взорвал конгломератовые пласты, разогнал тучи, явив трёхкаратный додекаэдр цефеиды, вздувавшийся и сокращавшийся, вращаясь согласно своей егозливой природе. И вот она снова мреет, как способна обмирать лишь освещённая ленивица Селена – лазутчица государя Гелиоса.
Мне, самому пытливоглазому созданию этой горы, предстоит почать тело этой пьяной от пытки нимфы Охмелии! И нет совершеннейшего потрошителя, чем я, пронзающий тьму очами, покамест светлыми – зелен виноград! А расчленять мне приходилось немало: от аллозавра до инопланетных проходимцев, шестипалых шалопаев, этих невежд о двух головах с чувственной румяной шкуркой вкруг туловища, – неизведанных лишь до первого рывка, до начального разнимания сустава, до лекарско-боевого гулко-компактного выдоха! Ибо всё познаётся убийством! Негра ли, дауна ли, чернобудыльных ли баранов, а то и их чабана, суеверного старика Полифема, почившего в моих объятиях, оголтело бредя Галатеей, – ну, кто способен пышнее моего разрыхлить душу страдальца, выпестовать её под ночным солнцем и только потом приняться за жатву?!
Я оплёл её бедро и с гиком сиганул, кровью кропя ягель, в людской, охваченный