Постепенно я уподобился вирусу Земли – человеку: обрюзг и обмяк. Божественный восторг показался мне чуждым – так можно погрязнуть в гранулах разума! – и я занял безропотно место в ряду с пугливо потеснившимися лозами, запустил корни в кремнистый грунт – сделался полезным, отныне не гнушаясь, когда двуногие лиходеи лапали мои лозы, обрезали их, давили, смешивали мою кровь с вытяжкой вялых душ моих отпрысков да с водой. Тщеславием моего ожиревшего естества стала целесообразность: зная превосходство своих соков, я рычагом собственной воли переиначивал их, дабы прийтись по вкусу падким до пафосного пьянства разумникам, откровенно презиравшим моего Господа. Даже их незыблемая вера россказням самой подлой секты жизнененавистников не могла отвратить меня от ежеосеннего донорского долга – пусть сквозь сонное отупение покладистого служаки внезапно пробивались восторженные воспоминания: Загрей вдруг громыхал, попирая Арктику кортежем!.. И снова расчленялся повседневностью, установленной чередой гипертиреоидных виноторговцев, моими волосатохребетными владельцами, из века в век разменивающими космос на числа, а уж их разводя пошлым диалектом цифр – койне коэнов. Насилуя родительницу ради их барышей, пробивал я ударом копыта каркас Земелы, высасывая пяточными корнями недосягаемую прочим лозам глубинную снедь для моих ягод. А их жуткая гибель под пепельными ступнями танцующих негров оставалась напрасной племени будущих человеческих гениев – покамест не народившихся от жрецов с широкотазыми бассаридами, выжидаемых охотничьей ипостасью моего Господа, засевшего в своей иранской засеке и плетущего замысловатую сеть со своей презрительной азиатской улыбкой: кровью моего винограда лишь подслащивали пойло исправно тупеющих невольников со всё более шарообразными черепами. Незаметно мои грозди стали отдавать аристократическим тлением арманьяка, а плодовые мухи, гулко глумясь над моим бездвижием, тучами роились вокруг моих ягод, отражаясь в проступавшей на них росе, – и мне казалось невмоготу отмахнуться от них, словно это я был прибит там, средь нагих, отведавших кнута ночных бродяг, распятых вдоль ближнего шляха, пьяных от красной жгучей боли и не менее багровой жажды жизни. Я начал забывать своего любимого Бога! – и уже с трудом отличал воспоминания от грёз непрерывного полусна да фантазий потрезвей, свивших гнездо в гниющих трещинах моего подземного штамба: «Правда ли, что мне пришлось водить дружбу с гремящим мироздателем, моим отцом, а после переродиться в прыгающую по планете лозу? И впрямь, способен ли куст бегать?! Стоит поглядеть вокруг, чтобы убедиться в противном!» – и я, уныло каясь, рассматривал ровнёхонько рассаженные упрёки своему еретическому прошлому.
Так чередовались долгие чёрные зимы. Скука. Невосполнимость. Отчаяние. Даже бездарная цикличность прозябания моих послушливых, как стрелы, детей (а что может быть ужаснее мук твоего ребёнка?!) – и та не могла заставить меня вырваться из ледяного гумуса, опять рискнуть слиянием с лианами, оросить их парой капель родственного размороженного сострадания. Я стал одним из миллионов. И одна лишь мысль покинуть строй казалась мне кощунством.