Развьюченный Братун стоял непривычно свободным и не знал, что ему делать. Глаза временами туманились, и в том розовом туманце являлся старый колхозный конюх Филипп и, как пророк, бубнил свое: «Перед бедою все мы, перед смертью — один...» Через минуту-другую вместе с пушкой будет раздавлен замковый Ломакин. Еще раз убьют заряжающего Казаркина и сержанта Марчука, и лучший расчет невзоровской батареи перестанет существовать...
Ломакин, бледный от потери крови, стоял у бронещитка спокойно и буднично, словно ничего не случилось, и жалел об одном, что танк на него шел все-таки тиховато и, не дай бог, остановится или обойдет орудие. Правую руку заряжающий держал на спуске, левой же, не чуя, что ее нет почти до локтя, все норовил отвести от глаз свесившийся из-под каски потный клок волос.
Огарьков снова метнулся было назад, к Ломакину, пособить ему, остаться с ним, готовый погибнуть рядом с товарищем, а может, наоборот, хотел отвести друга от неминуемой и нелепой гибели, но Ломакин пристыдил его нехорошим словом. Огарьков, сокрушенный таким оборотом дела (сам он, не раненный еще солдат, не имел права в бою покидать орудие), вынужден был отойти в прилесок, чтоб хоть как-то успокоить Ломакина. За кустами, припорошенными легким снежком, стояли Сивашов и Никитка. Чуть поодаль был и Братун. Все ждали конца поединка, не в силах ни помочь, ни охранить своего товарища, ни самим уйти от этого страшного места. И чудо было лишь в том, что никто не боялся танка, будто все были уверены, что шедшая на одинокого Ломакина смерть сама уже была мертвой. Казалось, что танк шел на таран с перепугу, шел на той инерции, которая задается либо страхом, либо злым бешенством.
На самом деле танк, как секач-подранок, нагло пер на орудие, оставляя черную рубчатую прошву на снеговом полотнище. Немец был уверен, что расчет погиб, и теперь ему захотелось попотешиться над умолкшей пушкой: раздавить ее и тем показать своим, что путь свободен. Танк дал газ и ринулся на пушку...
— Ма-а-ма-а!
Хоть и не редкое это слово на фронте, но даже конь вздрогнул и осел на задние копыта, когда Никитка, ни разу не видевший в жизни свою мать, вдруг прокричал это слово ребячьим сиротским голосом. Это было страшнее танкового тарана. Последней командой прозвучала «мама» и для солдата Ломакина — нажал спуск. Словно топор с плеча, грянул орудийный выстрел. Танк вздыбился и рухнул мертвой громадиной, подмяв под себя пушку, солдата Ломакина и давно неживого сержанта Марчука.
— Что ты, дурашка, забоялся! — прижимая испугавшегося Никитку к себе, с каким-то внутренним облегчением проговорил наводчик Сивашов и повернулся лицом туда, где только что ударил выстрел, и, казалось, мучительно силился разглядеть сквозь повязку замерших в мертвой хватке вражеский танк и свою верную подругу-пушку.
— Все! Хана! — закидывая карабин за плечо, отрешенно выдохнул Огарьков. — Айда на батарею! Теперь небось и там заваруха.
Огарьков велел Никитке вести Сивашова на батарею той же тропкой, какой пришли сюда.
— А я коней заберу и живо догоню вас, — тихим и ломким голосом пообещал он. Сам же подошел к Братуну, зачем-то снял уздечку с него и погнал в лесной овражек, где стояли в укрытии кони расчета Марчука.
Никитка, еще не придя в себя, несмело побрел на орудийный гуд батареи. Озираясь по сторонам, он крадко нащупывал тропу и тянул за руку Сивашова, как поводырь. Тот шел тяжело и валко, как бы нехотя. Сапоги неслушно скользили по нестойкой еще снежной налети. Непривычно темно и пусто в голове и вокруг...
— Дядя Паша, а как же сержант Марчук и Ломакин? Они умерли, значит?.. — отходя от ужаса, наивно заговорил Никитка.
— Так хорошо умереть, сынок, — тихо, не сразу, с завистливой ноткой в голосе ответил наводчик.
В лесу раздался винтовочный выстрел. Как и крик «мама!», он больно дернул за душу Сивашова.
— Давай, давай, двигай! — заторопил он остановившегося вдруг Никитку. — Братун... тоже хорошо умер.
Вскоре их догнал на лошадях Огарьков. Он пособил Сивашову и Никитке сесть на коней, и нестройной кавалькадкой, с неходкой ленцой они стали пробираться на огневую позицию батареи.
...А когда показались пушки, в небе налегке прошли назад немецкие бомбовозы. Прошли так же невидимо, высоко. А на землю, как и поутру, тихо падал молоденький, только что народившийся снежок.
Глава десятая
Васюковский конь, на котором ехал Невзоров с НП на батарею, показался ему сильным, но ленивым, непослушным на голос и норовистым на плеть и брань. И потому, верно, комбат всю дорогу уговаривал коня, как хитрющую человечину:
— Разве у Невзорова овса нету? Сенцо зажимал хоть раз?
Мерин прядал ушами, косил глаз, шел малой побежкой, иногда лишь сбиваясь на рысь. С левой задней у него давно слетела подкова, и конь с опаской проезжался на голом копыте, когда под малым снежком подвертывалась первая хрупкая наледь.
— Насчет подковок — да, неважнецки у Невзорова, — виновато приговаривал комбат, матюкаясь на нерасторопных тыловиков. — Но это мы осилим, браток. Дай только отвоюем передышку себе...