Братун, смотря на солдат, силился угадать судьбу каждого. Да недоступно это его разуму и глазу. Но чутьем он чуял то, что свело солдат воедино: свои ли батарейцы, другие ли обедованные войной люди — все они в этот час искали пристанища, малого уюта и сугрева...
Вскоре набрела на Братуна и другая группа раненых. Это были артиллеристы невзоровской батареи, с которой Братун отходил свои последние дороги. Он не узнал их, даже своего ездового Лешу Огарькова, который часа два-три назад, выполняя приказ комбата, в безумии пустил в него пулю. Но та пуля не избавила Братуна ни от смертных мук, ни от жизни. А теперь и самого Лешу война поравняла ранами с конем и привела его на одну дорожку с ним.
Леша Огарьков, как и Ромка Покатов, парень в самых «зеленых» годах, только по шинели солдат, а раздень — отрок-скиталец, а не вояка. Не миловала война ни старость, ни младость. Она одинаково не щадила ни бывалых, ни молодых. Не только убивала и ранила их, но и позорила. Всего заметнее это было на юных солдатах. На войне они не взрослели, а старели на глазах. В окопах, в горячке боев восемнадцати- и девятнадцатилетние солдаты, по своей молодой глупости и наивной дерзости, выглядели куда красивее и сильнее. И отваги у них — на пяток мировых войн. Но случись рана иль промашка в бою — война начинала издеваться над ними: добивала в госпиталях, вышибала дух, делала стариками до срока и сама становилась для них первой и последней войной...
Утешаясь жалостью к молодым солдатам, Братун замотал головой — он не согласен с войной! Все переможется, и Россия еще не раз замолодится юной отвагой солдат на последних своих фронтах! Братун свое, а война свое. Поближе к лошадиным глазам подтолкнула Лешу Огарькова — на, смотри: это он тебе пустил косую пульку. На лице юного солдата — старческий нахлест морщин, щеки землисто-зеленоватого цвета, будто об осиновую одежку вымазался. И не поймешь: жив ли солдат, из окопов иль с того света он? Будто в гробу належался вдосталь и воскрес лишь на часок, чтоб с устатку еще разок глянуть на белый свет... Всякая рана не милость, а у Леши и вовсе — разрывной бок прожгло, а второй пулей, обыкновенной, руку прошило. Жив у Леши один голос, и молит он обо одном и том же:
— Братцы, снежку б похолоднее... Горит все внутрях, полыхает, братцы!..
Отогрев в пахах Братуна культю, разведчик Могутов присел на сваленную танком осину, стал разматывать бинты. Солдаты украдкой поглядывали на него, скрипели зубами: что ж это он делает-то, будто и рука чужая, и боль не его?
— Жгут не тронь, мать-перемать! — не вынес Коськиной самопытки Добраков.
Могутов и бровью не повел. Не тронув жгута, обнажил выпершую из мяса кость, попробовал поработать локтем.
— Жива еще, родная! — с тяжкой радостью пробасил он. Достал финку из-за голенища и принялся выковыривать крошки-осколки из обескровленных лохмотов мяса. Все это он делал с такой холодной обстоятельностью, будто соломинкой в зубах копался после сытной жратвы. Солдаты, отвернувшись, попритихли. У каждого проснулись и язвее прежнего заныли раны.
Могутов попросил молодого парня с целыми руками скатать размотанные бинты. Сам же пошел за кусты, расстегнул ширинку, полил на рану — испытанная солдатская первая помощь, и вернулся слегка измученный и сдавший в лице. Сел на покойницу осину и уже не голосом, а глазами приказал солдату: бинтуй! Тот оторопело смотрел на потный лоб разведчика и не знал что делать — бинты были кровавы и грязны, тронь ими рану — загорится она. Могутов сердито повел бровями. Парень было замешкался, но вскоре нашелся, просветлел: вытянул из кармана клеенчатый, перевязанный бечевкой бумажник, а из него — чистенький батистовый носовичок с синим голубком на уголке и без страха наложил платочек колпачком на культю раненого.
— Погодь бинтовать, — подошел старый солдат Оградин, подсел к Могутову и велел молодому солдату надергать ваты из-под своей повязки на голове. — Выбирай почище!
Могутов искоса поглядел на ватную копешку на голове Оградина и ширнул старого солдата в бок:
— Смотри, дядя, лишку не отдай. А то и свои шарики посыплются. Котелок-то прохудили гады-фрицы.
Разведчик сам же широко рассмеялся. Иссохшие губы потрескались и закровоточили, будто раскусанные в лютой злобе. Смех тронул солдат, — заговорили, захмыкали, налаживаясь на шутки. Снег даже мокрее пошел, ровно подтаял от тепла солдатской шутки. Могутов, уловив настроение солдат, поддал еще:
— Утирку-то небось зазноба подарила? — подмигнул Коська молодому солдату, бинтующему его руку.
— Не-е-э, сестренка! — засовестился солдат.