Добрый час углублялся в лес, пока не остановился в дремучей чащобе. Здесь привязал мужичью лошадь к дереву и сожалело спохватился. Надо бы и бабу порешить, тогда бы уж наверняка никто не догадался. Но теперь поздно: если по лугу шла жена Кирьяшки, то она уже сейчас булгачит деревню… Ну и пусть булгачит: цыгане то тут, то там крадут лошадей. Он же, тиун, в деревеньке не был, и никто его не видел. Всемогущий Господь милостив.
Похоронив мужа, убитая горем Устинья пришла к Сидорке Ревяке в Ростов и поведала о своей беде.
— Чего ж ты меня на похороны не позвала? — опечалился Сидорка. — Брат все же.
— Да когда, родимый ты мой? В тот же день на погост отнесли[141].
Сидорка долго сидел с убитым лицом, а затем вопросил:
— Татя искали?
— Искали, да мало проку. Лес-то, поди, на тыщу верст тянется.
— Вестимо, — угрюмо кивнул Сидорка. — Одного не пойму. Лошадей, случается, и крадут, но чтоб людей убивали… Поведай-ка еще раз о лиходее.
— Зрела его мельком, перед самым лесом. Уводил Буланку в поводу. Токмо спину его и запомнила. Толстая спина. Вот и всё, родимый.
— Немного, Устинья… А масть лошади не запомнила?
— Каурая.
— Так. А в какой одеже тать ехал?
— То ли в кафтане малиновом, то ли в зипуне. Точно не углядела.
— А на голове?
— На голове?.. Дай Бог памяти. Кажись, в круглой шапке.
— Не в мужичьем колпаке?
— Нет, в шапке.
— А в деревню никто не заезжал?
— Не заезжал. Чужих не видели, родимый.
Сидорка призадумался. Странным оказался конокрад. В круглых шапках (а они всегда оторочены дорогим мехом) и в малиновых кафтанах обычно богатые люди разъезжают, но они лошадей не крадут.
Когда Устинья засобиралась к ребятне домой, сидорка протянул ей небольшой кожаный мешочек с серебряными монетами.
— Ты ныне без кормильца, сгодятся. А к брату на могилу я в девятины приеду. Крепись!.. В какой день беда приключилась?
— На Петров день, родимый.
Дня через два Сидорка обогнал на своем ямщичьем возке (этим летом он занимался извозом) дородного всадника на кауром коне и услышал вдогонку недовольный окрик:
— Глядеть надо, охламон!
Сидорка оглянулся. Ба, да это княжий тиун Ушак в забрызганном кафтане. (Недавно прошел ливень, оставив после себя глубокие лужи). Ямщик усмехнулся и помчал было дальше, но вскоре остановился от неожиданной мысли: толстая спина, каурый конь, малиновый кафтан и круглая шапка. Вдругорядь оглянулся. Всё сходится. Сидорку аж оторопь взяла.
Ушак проехал мимо и погрозил увесистым кулаком. На ямщика же прикрикнул пышнобородый купец из открытого летнего возка.
— Чего застыл? На Рождественскую поспешай!
Доставив купца на Рождественскую улицу, Сидорка хотел было ехать к избе тиуна, но передумал. Скорый поспех — людям на смех. Ушак — человек изворотливый: и сквозь сито и сквозь решето проскочит, ему на хвост не наступишь. Допрежь надо крепко покумекать.
Не день и не два заходил Ревяка в питейную избу, но долго не засиживался. Оглядит подгулявших питухов, осушит ковш браги — и к своему возку. Но на четвертый день он и про извоз забыл: в питейную избу зашел наконец-то один из холопов Ушака — невысокий, юркий мужичок с редкой, неряшливой бородой и бойкими, плутоватыми глазами. Взяв чарку вина и немудрящей закуски, холоп, расплатившись с целовальником[142], уселся за щербатый стол. Вскоре подле него оказался и Сидорка, кой знал чуть ли не каждого человека в Ростове.
— Гуляем, Тимоня?
— Какое там, — кисло отозвался холоп. — На какие шиши?
— Да твой хозяин, кажись, калитой не бедствует. Худо жалует?
— Захотел от кошки лепешки, от собаки блина. Аль ты нашего Ушака не ведаешь?
— Ведаю. И скряга и спеси через край. Намедни на возке его обогнал, так на всю улицу заорал. Как-де подлый человек посмел княжьего тиуна обойти!
— Гордый. Не чета нам, малым людишкам.
— Куда уж нам, Тимоня, — поддакнул Сидорка. — Нищему гордость, что корове седло. Все мы оземь рожей.
Холоп поднес чарку к губам и кинул привычное для себя присловье:
— Пошла на место!
Выпил и довольно огладил живот.
— Уважаешь винцо, Тимоня?
— Кто ж душегрейку не уважает? Не пить, так на свете не жить. Глянь, сколь бражников набилось. А ить Петровский пост.
— А бедняку — пост не пост, — рассмеялся Сидорка. — Рада бы душа посту, да тело бунтует.
— Воистину, Сидорка. Сколько дней у Бога в году, столько святых в раю, а мы, грешные, им празднуем. Вот и ты, мотрю, не говеешь.
— Так у меня седни именины.
— Да ну! — оживился Тимоня. — С тебя причитается. Грех не отметить.
— И отметим!
Сидорка на угощение не поскупился. Сам пил в меру, а вот Тимоня на дармовщинку опрокидывал чарочку за чарочкой.
— Надоело, поди, с тиуном по селам и деревенькам шастать?
— Это как посмотреть, Сидорка. В доме у тиуна живем впроголодь, а у старост пузо набиваем. Попробуй, не накорми.
— И в дальние деревеньки заглядываете?
— Бывает… Как-то в Малиновку пришлось топать. Дьявол бы ее забрал!
— Чего так?
— Да коровенку одному мужику вели. Умаялись. Наш тиун был готов мужика на куски разорвать. Злющий! Кажись, боле ногой туда не ступит, а он в сенокос опять туда снарядился.