Нет никакой возможности очнуться Михаилу Глинке. В непонятной кадрили кружатся перед ним науки. Первый раз в жизни он не поспевает за ними. Для начала забросил математику, ибо кто же из влюбленных способен заниматься аналитикой? Потом обманул ожидания академика Бессонова: так и не дошел до мифологических композиций. Расстался Мишель и с персидскими тетрадками. А наук от того меньше не стало. Они кружились перед ним, грозно возвещая о приближении экзаменов.
– Мимоза! – Римский-Корсак стоял перед ним и сочувственно вздыхал. – Миша!..
Глинка молчал.
– Да ты, может быть, влюблен? – вдруг осенило элегического поэта.
Глинка опять не шелохнулся.
– Пиши стихи, Мимоза! Хорошая элегия любую крепость возьмет. Хочешь, ссужу?
Но ссуды не потребовалось. Глинка сам сел за стихи. В стихах тотчас явились е е трепещущие руки. Трепещущие руки легли на арфу, но к арфе не было приличной рифмы, разве только: арфа – Марфа. Но это уже было похоже на святотатство, потому что стихи посвящались ей, первой музыкантше столицы, а ее, единственную, звали не Марфой… Глинка бросил стихи и пошел просить нового отпуска по болезни.
Как раз в эти дни она сама заехала к дядюшке Ивану Андреевичу.
– Голубушка моя! – обрадовался Иван Андреевич. – А где же обещанные вариации? Где прелюд? Где фантазия?.. Ведь все соскучились, божественная, решительно все! Вот и Мишель ждет вас не дождется. Ну-ка, признавайся, маэстро.
Сердце Мишеля перевернулось, подпрыгнуло и встало поперек горла. Но гостья, беспечно смеясь, пообещала Ивану Андреевичу и вариации, и прелюд, и фантазию и вовсе не удивилась тому, как мог соскучиться Мишель, если только вчера он был в узком переулке на Мойке, в той самой гостиной, где в углу за роялем обитала арфа. Вот именно об этом ни слова не сказала первая музыкантша, и с того дня они стали заговорщиками.
– Боже мой, какая музыкантша! – проводив гостью, воскликнул дядюшка и с укором обратился к племяннику: – Неужто ты не чувствуешь, варвар?
Нет,
Даже когда дядюшка раскрывал на рояле только что добытую новинку, племянник вдруг собирался на прогулку.
«Что за притча? – дивился Иван Андреевич. – Никогда не любил маэстро гулять!..»
А у Мишеля то и дело стали болеть пансионские товарищи. Явившись в отпуск, он тотчас отлучался, чтобы их проведать. Болезни были такие причудливые, что дядюшка Иван Андреевич опять-таки дивился: откуда этакие берутся да еще в таком множестве?
…А в узком переулке на Мойке Наташа, принимая форменную пансионскую шинель, все так же опускала глаза и говорила:
– Пожалуйте-с, барыня ждут…
Иногда он заставал ее в будуаре рассеянную, словно озябшую. Хотя в будуаре было еще теплее, чем в гостиной, юная дама старательно куталась в пуховый плед. Глинка любил в уютном особняке все, только этот плед ненавидел. Каждый раз, когда озябшая музыкантша собиралась в комочек под своим пледом, благородному пансионеру казалось, что в неведомом департаменте опять что-нибудь случилось или вот-вот зазвенят в гостиной шпоры. Есть на свете шпоры, которые звенят здесь куда чаще, чем следовало бы. Но стоит только пледу убраться в дальний угол дивана, как уже раздавались желанные слова: Наташа, никого не принимать, мы музицируем!..
Но бывало и так, что весь вечер молчали арфа и рояль. Только любовь плела новые сети. Мало ей, что накрепко затянула надежный узелок тайны, – теперь надушенная рука часто ложилась на руку благородного пансионера и совсем рядом под вкрадчивым, мягким шелком билось чье-то сердце. В такое мгновение надо что-нибудь непременно сказать, иначе будет поздно. Но именно в такую минуту еще ни один влюбленный ничего не мог сообразить…
– Давайте же играть… – сказала дама и хотела прибавить «медвежонок», но не успела, потому что медвежонок неловко, как-то снизу вверх, поймал ее губы, пытаясь между поцелуями что-то сказать. И любовь накрепко затянула еще один узелок.
– Давайте же играть!.. – с трудом повторила, наконец, первая музыкантша столицы и сама испугалась своих слов: не довольно ли в самом деле играть с огнем?.. И, удивленная, прислушалась к себе самой: да неужто же все это серьезно?
В тот вечер опять молчали арфа и рояль…
Наташа давно погасила все огни в маленьком особняке. А в переулке все еще стоит, глядя на заветные окна, Михаил Глинка. Надо бы ему
В доме Энгельгардта в гостевой комнате его встретил Афанасий Андреевич. Шмаковский дядюшка отбывал из столицы и, увидев племянника, оставил на полпути дорожные сборы.
– Да ты наверное ли знаешь, старче?
– Что, дядюшка?!
– Про муравьев-то? Может, они соловью годны, а для дрозда не действительны? Что молчишь, истукан?!
На другой день, проводив шмаковского дядюшку и уже совсем собравшись в пансион, Михаил Глинка спросил у Ивана Андреевича:
– Дядюшка, где Вейгль?
– Что ты разумеешь из Вейгля, мой друг, какой опус?
– «Швейцарское семейство»…
– А! Возьми на второй полке справа.