— Дай чуточку размяться, чтобы кровь не застаивалась, — брал коротенькую лопатку и так ловко нарезал кирпичики дерна, так заглаживал бруствер, словно всю жизнь только этим и занимался.
— Ловко у вас получается, товарищ комбат, — подзадоривал боец.
— Я, брат, за николаевскую войну землицы перекопал больше, чем ее было у князя Радзивилла… Люблю запах свежей пашни, а приходится окопы рыть.
Часто он помогал и белобровому Парчуку. Тот, моргая ресницами, жаловался:
— Прохода не дают, товарищ командир. За версту кричат: «Не жмут?» Я же не хотел, товарищ… Александр Романович.
— Да пусть смеются, — весело отвечал Соловей, — лишь бы мы с тобой были обуты. — И он хлопал по высоким голенищам своих сапог.
Вымотавшись за день, красноармейцы прямо в одежде спали по амбарам, на чердаках, на сеновалах. Командир каждую ночь отправлялся с бойцами в разведку, проверял дозоры, а на рассвете был уже на ногах. Вместе со всеми хлебал из котелка жиденький пшенный супчик, собирал в ладонь крошки клейкого овсяного хлеба и сыпал в рот.
Батальон укреплял подступы к городу. Соловей подбадривал бойцов, а сам тосковал и каждый вечер ходил к командиру полка, обрюзгшему и очень уж спокойному «военспецу».
— Мы же не инвалидная команда, чтобы только землю колупать. За двадцать верст отсюда идут бои, а мы отлеживаемся по сеновалам. Не отдадите приказ, снимемся сами! — настаивал Александр Романович.
Наконец снялся весь полк и занял позиции между Раковом и Койданавом. В первую же ночь у Старого Села вместе с разведчиками Соловей залег в ольшанике. Из озерца выбегала узенькая извилистая криничка. По карте он определил, что это Птичь. И откуда только берется? Кажется, пригоршней вычерпаешь, а она себе бежит, пробивает дорогу среди цепких корневищ и глины, протачивает камни, ширится и набирается сил. Вон какая она широкая в Глусске и возле Рудобелки! Вот так и они, начинались с ручейка, а нынче уж никто не остановит. «Лучше не становись поперек дороги — смоем, чтоб и следа не осталось!»
Росистая листва щекотала шею, пахло скошенной травой, мокрым лугом, где-то кигикал коростель — ночь жила своими запахами и звуками. А командир прислушивался к другим звукам, вглядывался в темноту, слышал, как стучит сердце, как дышат его разведчики. Только он хотел подняться на высотку, как показалось, что над ней зашелестело жито, глухо застучали копыта, звякнули стремена. Соловей напрягся, припал к земле и увидел, как над житом выросли три темных силуэта, выплыли лошадиные головы. Зашевелились и его бойцы.
— Ни с места, — шепнул командир.
Всадники осторожно съезжали в низину, топча росное жито. «Нет, это не ночлежники, — окончательно уверился Александр, — за спинами — карабины, на головах — угластые конфедератки. Их трое, нас пятеро».
Окружив белопольских разведчиков, красноармейцы рассыпались цепочкой. Баюкающие звуки ночи оборвал залп. Один жолнер исчез в жите, а лошадь как ошалелая рванулась в долину. Двое пригнулись и завертелись на месте. Они хватились за карабины, пришпоривали коней, а те, оглушенные неожиданными выстрелами, взвивались на дыбы.
— Стрелять ниже! — крикнул Соловей.
Лошадь осела вместе с седоком. Второй солдат вывалился из седла и пополз по житу. Бойцы, раздвигая потяжелевшие мокрые колосья, бежали к польским разведчикам. Подняв руки вверх, молоденький капрал повторял:
— Пан, стшелять не тшеба.
— А чего тебя нечистая пригнала сюда? — И Парчук замахнулся прикладом.
— Отставить! — крикнул Соловей. — Лошадей лучше перейми.
Убитого приторочили к седлу, пленным связали руки и повели лугом в село.
…Через два дня приблизились бои. Сначала глухо гудели орудия, где-то заливались пулеметы, а под вечер из березовой рощицы вылетела конница. Как молнии сверкали сабли, гудела под копытами земля. Батальон Соловья занял только что вырытые окопы и напряженно ждал, когда приблизится кавалерийская лава. Когда уже можно было различить в пене морды лошадей и ремешки от фуражек под уланскими подбородками, залпом выплеснулся свинец, длинной очередью зашелся пулемет, сытые рысаки поднялись на дыбы, один за другим через головы лошадей летели на землю всадники. А из леса мчались и мчались новые эскадроны. Из окопов швыряли гранаты, и те рвались, вздымая фонтаны земли и дыма. Команда «Огонь» уже не требовалась, батальон палил отчаянно и дружно.
С бруствера сполз пробитый навылет Парчук, в узкой траншее стонали раненые. Над окопами прошелестел один, затем другой снаряд. Они падали и рвались за селом. Загорелся сарай. Его никто не тушил. Сельчане бежали в лес.
День и ночь гремел бой. Редели красные батальоны. Раненых отправляли в Минск, убитых ночью хороший у дорог, на сельском погосте и просто в поле. Села переходили из рук в руки по нескольку раз в неделю.
Жгло солнце, трескались от жажды губы, глаза опухали от бессонницы. Поле боя оставлял только тот, кого выносили.
Бойцы видели своего командира то за пулеметом, то он вскакивал с гранатой на бруствер, то первый подымался в штыковую атаку.
— Отчаянный, — говорили про него. — На той войне два Егория имел. За эту и четырех мало.