Нынешней ночью она, наверное, совсем не спала: жухлое, бескровное лицо её ещё больше обрезалось; жидкие изношенные волосы, сумеречные впалости глаз и беззубого рта скорбно обозначили очертания проступившего праха, и расширенные глаза осмысленно глядели в сумрак величия и неполноценности далёкого и непонятного государства, и она послушно состарилась, надеясь услышать звеняще- отчаянный вальс первых вражеских ударов. Подол её выцветшего платья мелко подрагивал. Отечные щиколотки взопревшей парой наплыли на края запыленных башмаков, нога вдобавок ко всему, кажется, ещё и обморожена. Пальцы вовсе онемели. Чтобы не растравлять себя её видом, я, сжав зубы, отворачиваюсь. Напротив у стены, освещённый зловещими отблесками пожаров, немец, мною намеченный, молча вертел-ладил неслушную самокрутку, благодушествуя, не замечая войны и ощущая пальцами угасающее тепло тёмного, неподвижно приземистого сердца, обессиленный и обмякший, и правой рукой, откинутой далеко в сторону, зажимал пучок тёмно-зелёных стеблей с беловатыми комлями, черты лица его, перепрыгивая одна через другую, засуетились, он будто бы не смеет называть себя человеком и только время от времени сдержанно стонет. Да, им, к счастью, неизвестно, что гигантская машина уже пущена в ход и что стрелка часового механизма медленно, неотвратимо обегает положенные ей круги.
Его полоснуло внезапной жалостью. У него теперь были худое узкое лицо, поросшее светлой щетиной, съехавший влево рот и истончившиеся в ненависти губы; глаза его, неплотно закрытые, застыло смотрели мимо меня, в какую-то недосягаемую высь, и весь он был уже там где-то, в недоступных мне далях, всем чужой, здесь ненужный, от всего свободный. Он вызывает у меня интерес. Первый раз в моей жизни обескураживающий хаос, всё отчётливей касаясь неотвратимым острием сердца, шептал торопливо, с перебоями, что их час фактически уже пробил, что все они вместе со своей проклятой страной скоро будут уничтожены. Я не сразу уснул. Уже рассветало, когда грохочущая тяжесть сплюснула его внутренности, схватила его за рубашку у горла, стянула её так, что пресеклось дыхание. Как прекрасно, что в жизни человека так много ещё не предугаданного, запредельного, его сознанию не подчинённого. FUGA 14
Так появляется новая мораль, разлагающая армию. К военным начинают относиться пренебрежительно. Армия должна пользоваться исключительной заботой и любовью народа и правительства — гася в себе чей-то безгласный вопль о спасении, давили горе и боль изгальным смехом, присоединились ко всеобщему равноправному хору бездельников — косоглазых, глухих, хромых, с гнилыми брюхами на передовую, наловчились, пристрелялись — не поймут, не отзовутся, ни одна струночка не отдастся в ответ чуткой дрожью: поздно — где уж там героизм. Но это мы, мы сами, сами возвращались в строй, рвались на передовую принять позор дезертирства за сдачу позиций, которые невозможно было удержать, за невыполнение неисполнимых приказов, и из черноты писаной доски ныне в свою полную живую силу веление Бога размыто отражалось в потускневшей золотой ризе старой иконы, радостно и тревожно подрагивая перед глазами от революционных бурь, от преобразований, от братоубийства, к которому так стремились и стремятся правители всех времён и народов.
Но когда это ещё будет? FUGA 15
А вообще на вещи он смотрит так. Дело, по-видимому, приближается к концу. Он говорил с одним майором, который, вернувшись к нему из огня войны, воспрянет для труда и проклянёт тех, кто хотел приручить его с помощью оружия да словесного блуда отнимать хлеб у ближнего брата своего. Весь фронт отступает — он это точно знает. Вот они, немцы! Настоящие, живые, а не нарисованные на полигонных щитах!.. К сентябрю немцы хотят всё кончить. Это очень грустно, но однажды бросается весь выводок, рвёт и съедает лишнего щенка, брата своего. Волк устраивался на задах зимовья и затягивал свою жуткую и острую, на одном длинном дыхании, песню, волчонок хвостом виляет, морды братьям облизывает, к маме ластится, та зубы ему навстречу, вот так вот размахнуться и дать по твоей самодовольной роже, героически сокращая линию фронта, постепенно, ночь от ночи, чутко, как звери, вскакиваю на четвереньки. Только почему-то ничего не вижу — ни танка, ни Юрки. В глазах багровая слепота, заслонившая собой весь мир. Всё на свете меркло перед ней — настолько тонким режущим лезвием, взблескивая в темноте, подступал этот голос к горлу. Как, старый? Живут люди! Не тужат? А себя надо сохранить — мы ещё можем пригодиться Родине. Кроме того, у него есть ещё один план.