Кисточкой служила нам лучинка с намотанной на конце куделей. Это дедушка надоумил нас так сделать. Я писал, и мне казалось, что я не в Коробове, а где-нибудь в оккупированном фашистами городе. И вот мы с Галинкой подпольщики, печатаем листовки. Даже страшновато немного. Вдруг за черным окном раздастся: тра-та-та-та. Немецкая облава! Что делать?
Но вся такая воображаемая картина пропадала, как только на полотно шлепалась меловая капля. Ефросиньины ребятишки тяжело вздыхали. А Галинка утешала меня:
— Ничего, сотрем. Ты спокойнее.
Опять я много взял белил. Теперь эти кляксы надо соскребать ножом. Расфантазировался, дуралей!
В конце концов лозунги были готовы, и мы для просушки растянули их вдоль лавок. В это время все в избе уже спали, и я осмелился спросить Галинку севшим от волнения голосом:
— А ты меня… А я поеду? Меня возьмете?
Я думал, что если комсомольский обоз, то одни комсомольцы и должны ехать.
— Ну как же, конечно, возьмем, — сказала Галинка. В ее глазах отразилось удивление: как, мол, тебя не брать, если ты и овес жал, и зерно по печам развозил, и лозунги пишешь.
Мне стало так радостно, что я чуть не запел.
Спать мне не хотелось. Ночью я лежал на полатях, запустив руку в тяжелую теплую рожь, пропускал зерно между пальцев и беспокоился, просохнет ли. Для большого обоза надо много зерна. Вдруг его не хватит?!
Утром, когда за окном еще было серо, раздался стук в раму. Галинка! Страшно хотелось спать и вообще невозможным казалось встать, а Галинка все постукивала в раму, пока я не подбежал к окну.
— Паша, Паша, выходи! — звала она.
— Сейчас! — ответил я и стал обуваться.
Лозунгов на лавках уже не было. Значит, Галинка еще раньше взяла их.
Я сунул ноги в галоши и выскочил на волю. Галинка была уже далеко, около Ванюриной избы. Студено, серо, зевается беспрестанно. Ноги не расходились и подвихиваются. Стылый воздух рвется в грудь. Я кутаюсь в телогрейку и бегу к конному двору. Под моими галошами, надетыми прямо на шерстяные носки, сочнем хрупает белый ледок. Он везде: на лужах, в коровьих следах, в колее. Иней облепил все ветки, выседил траву. И пруд наш льдом затянуло, будто застеклило. Рано нынче нагрянули утренники. Одно хорошо — сухая будет погода. Но все равно обратно бы в избу теперь да на полати.
А Галинке вроде совсем не холодно. Она, разгоряченная, подвижная, вовсю распоряжается нами, успевает выводить из конюшни лошадей. Запрягла для меня мерина Цыгана с прилаженным над телегой плакатом: «Хлеб — фронту!» Вот мне какая честь! Я смотрю на эти необыкновенно красиво написанные слова, и меня распирает гордость. Я писал! Но никто не восхищается моим мастерством. И я смотрю на плакат уже иначе, строже: и буквы мне кажутся не такими красивыми, а восклицательный знак коротковат получился, и следы от клякс на солнце заметны! Жаль, что нельзя ничего переделать. Недосуг.
Наверное, раньше так работали в шахтах. На четвереньках, в три погибели, нагребали мы в мешки зерно на печах. Тут уже не один пот с меня сошел. Зерно теперь было душистое, вкусное. Отлично просушила его печь. Хозяйки не раз вставали ночью, ворошили его, чтоб лучше просохло. Я знал, так делала Ефросинья. Какие заманчивые картины вызывал его вид и запах. Размели его и пеки из муки что хочешь: хлеб, оладьи, ватрушки, пироги. Даже слюнки потекли.
Мы сгребали с лежанок все до зернышка, под веник. Печь после этого становилась пустой и унылой. Большеглазые от недоедания ребятишки с тоской смотрели, как мы выносим мешки. Под их взглядами тяжелела и становилась неуклюжей ноша.
Было бы у них на печи столько хлеба, вовсе не страшной представлялась бы будущая зима. А теперь она пугает. Но что сделаешь? Вот закончится отправка зерна для государства, и, может быть, даст Сан хлебушка по трудодням.
Обычно ехать было скучновато. Выедешь за околицу и, когда начинает свою привычную работу солнце, подремываешь. Лежишь и дремлешь под скупым осенним теплом.
В полях уже грусть. Скоро станет вовсе тоскливо. Но пока вроде тепло. Иней исчез, и паутина на стерне сверкает драгоценными бусами. Если бы навсегда они затвердели, я бы набрал целые пригоршни таких росяных ниток и подарил Галинке. Пусть носит.
С прясел кричат что-то недоброжелательное отяжелевшие за лето вороны. Дорога течет под колеса, кажется нескончаемой.
А в тот день поездка получилась необычной. Да и сами мы казались себе не такими, какими были, а значительнее и взрослее.
Тарахтит телега. На пригорке я поднялся на ноги, оглянулся. Ух ты, сколько нас! Наши коробовские, дымовские, целых восемнадцать подвод! Молодцы дедушка и Митрий Арап! Вон сколько телег привели в дело. А мои плакаты выглядят ничего, весело краснеют над телегами. Напоминают праздничную демонстрацию.