Мы брели по обдутым ветром тропинкам. Деревянные тротуары зимой жители растащили на дрова, и все время приходилось по-заячьи прыгать. Я это делал легко. Держал дурацкую домбру в руках и прыгал. А Сергей Антоныч ведь был на костылях. Лицо у него покраснело, из-под пилотки катился пот.
— Далеко же школа у вас, — отирая платком лоб, сказал он и, облюбовав крашеное крылечко, присел, свернул цигарку и закурил.
— Письма-то есть от отца?
— Нет, — сказал я. — Давно нет.
Сергей Антоныч вздохнул. Меня жалел, а мне же хуже хотел сделать.
Я сидел на ступеньку ниже и глазел на скворца, то и дело подлетавшего к своему домику. Наверное, скворчиху кормит, пока она птенцов высиживает. Для своих будущих деток старается. У них и мать и отец. А я вон без отца. Мать и та на лесозаготовках. Горькая у меня житуха.
В это время появился Шибай. Толстое коротконосое лицо сияло. Он шел довольный, руки у него были заняты какими-то коробками. Вот когда настало время посчитаться с ним! Я не посмотрю, что здесь Сергей Антоныч. Врежу как следует по уху за то, что мыло мое украл, и за учителев шлем. Я вскочил и подлетел к Шибаю.
— A-а, это ты! А ну, отдавай, ворюга, мыло!
У Кольки в глазах смятение. Он отскочил от меня.
Я успел только мазнуть его по щеке.
— Полундра! — вдруг заорал он. — Матросы не сдаются! — и выхватил из коробки стекляшку.
Бах! Не успел я ничего сообразить, как на моих ногах задымились бурки.
— Зажигатели к противотанковым бутылкам! — вскакивая, крикнул мне Сергей Антоныч. — Туши землей! — и сам, широко расставив костыли, попрыгал за Колькой, который бросился от него во двор.
Теперь я понял: Шибай спо́лзал на «пороховушку» и из-под носа часового утащил эти зажигатели. Рыжая жидкость нещадно дымила, прожигая насквозь мои бурки. Я сбросил их и прижал к земле, потом сунул в бочку с зеленой водой. Ух Шибай, гадина!
Так босиком, с бурками в руках я и юркнул в проходной двор, притаился.
Сергей Антоныч вышел, устало переставляя костыли. Пилотка сбилась. В руке у него были картонные коробки от зажигателей. Он огляделся, позвал меня, но я не откликнулся. Он, расстроенно качнув головой, повернул к госпиталю.
2
Мы жили вчетвером: дедушка, бабушка, мама и я. Но мамы теперь не было, она работала на лесозаготовках. Бабушка приходила домой затемно. Хозяйкой был я. Я выкупал по карточкам хлеб и керосин, иной скудный товар, варил из щавеля, крапивы или подорожника суп, сдобрив его щепоткой крупы. Подметал и мыл пол тоже я. Не заставишь же все это делать дедушку. Он больной, у него одышка. Бабушке столько же лет, сколько и ему, а она и ходит быстро и няней в яслях работает.
Дедушка, несмотря на болезнь, без дела никогда не сидел: то валенки подшивал соседкам, то латал ботинки, то мастерил лампочки-коптилки.
Руки у него были большие, широкие (сколько он ими всякой всячины переделал!), а запястья тонкие, мосластые. Пальцы казались неуклюжими, а мог он ими делать самую мелкую работу: и часы починить и шкатулочку отремонтировать.
Соседки к нему шли не только с дырявыми валенками, но и с письмами от мужей: растолкуй-ка, Фаддей Авдеич, где мой-то теперь; посоветоваться: устроить ли отбившегося от рук сына на работу или заставить дальше учиться?
— Уж колочу-колочу, все одно не понимает.
— Зачем бить? — сердился дедушка; усы щетинились, лицо делалось отчужденным. — Битье он не поймет, а слово понять может. А так он от тебя вороваться начнет, скрывать все станет.
Жили мы с ним душа в душу, заботились друг о друге.
Дедушка к пятидесяти годам потерял зубы, поэтому ему нельзя было есть твердую пищу. Разрезая хлеб, я ему всегда оставлял мякиш. Мне есть корки даже больше нравилось. Так мы и делали всегда: дедушке — мякиш, мне — корку.
Во время обеда мы оба читали книги. У дедушки это была давняя-давняя привычка. Это потому, что он работал с утра до вечера и до книжки мог добраться только в обед.
Такая любовь к чтению зародилась у него в школе, а потом еще больше усилилась.
В 1918 году деда, еще худющего, бледного после германского плена выбрали в волисполком по культурным делам. И он, как рассказывала бабушка, месяцами «пропадал пропадом». Открывал библиотеки, народные дома, делал доклады про то, как вывести трехполку. Допоздна читал мужикам книги писателей — народных горевальников. У самого в это время полоса стояла непаханой и несеяной, пока бабушка не бралась за плуг и лукошко.
Я хорошо представлял, каким был дедушка в ту пору. У нас сохранилась фотография. С нее смотрит молодой солдат: картуз набекрень, светлые усы закручены, глаза полны чистой веры и решимости.
А теперь дедушка от болезней ссутулился, усы уже не подкручивает, а подстригает ножницами. Зато глаза, по-детски голубые глаза, по-прежнему полны веры во все хорошее, в человеческую доброту.
Привычку читать за столом приобрел и я благодаря дедушке. Так было даже лучше: читаешь и ешь, ешь и читаешь. Вовсе не чувствуешь, что «баланда» получилась так себе, не больно густая.
Если бы мы так ели при бабушке, она бы обязательно поругала нас: