Той же ночью на квартирах Комарова и Ромейко были сделаны обыски. Были найдены типография, динамит, бомба иностранного производства — как потом выяснилось, для уничтожения Красина, — оружие, семь чистых трудовых книжек, печать и штамп с надписью «Чрезвычайная комиссия по борьбе с сыпным тифом».

События начали раскручиваться с киношной быстротой — замелькали люди, лица, конные экипажи, чадящие чёрным вонючим дымом машины, мир поднялся на дыбы, чекисты действовали стремительно, разом появляясь в различных концах города — на Петроград была накинута целая сеть, и улов оказался богатым.

<p>Глава двадцатая</p>

Боцману Тамаеву повезло. Раису Болеславовну Ромейко он считал избалованной барынькой («У барынек свои капризы: на собственный палец плюнет и, если это пальцу не понравится, то на дворе рубят головы двум гусям», — довольно складно говорил он и вертел в воздухе огромной красной ладонью, отклячивая большой красный палец.), на кладбище не был, встречался с Саней Брином, вечером они с Раисой Ромейко повздорили, и Тамаев насупился, налился алой кровью, в ушах у него зашумело.

Если бы другая ситуация и другое место, он высказал бы барыньке всё, что о ней думает, либо поступил ещё круче — взял бы её за тощую птичью шейку и окунул пару раз в канал. Если бы Раиса не поняла, в чём дело, оставил бы её плавать в мутной воде, среди дохлых, погибших в любовных весенних муках лягушек. Слишком уж барынька писклявоголоса, с дурным характером и скрипучей костью — с какой стороны к ней ни подойдёшь, она то скрипит, то пищит, то бровь выгибает гневной дугой — того гляди, ударит молнией. Раиса Ромейко в свою очередь также брезгливо относилась к Тамаеву, от которого постоянно воняло то табаком, то чесноком, то гнилыми зубами, то всем вместе сразу, квартира от моряков пропиталась потом, плохо выстиранными носками, сложным духом оружейного масла, горелого пороха и ваксы. Всё это вызывало у неё раздражение, ощущение изжоги, того, что в карман её забралась чужая рука. Если к одним — например, к ловкому, с серыми девчоночьими глазами Сороке или к худенькому, хмуролицему Краскову, который месяц назад исчез и больше не появлялся на квартире, видать, отбыл в Финляндию, — она относилась сносно, терпела их, то на Тамаева несколько раз жаловалась Шведову. Шведов успокаивал её, говорил, что это временно, просил немного подождать, но Тамаеву ничего не сообщал. В борьбе политической бытовые осложнения совсем не нужны, справедливо полагал он.

Подопечная команда отправилась на митинг. Тамаев поворчал, угрюмо сузив глаза: «Баловство всё это — слова тратить», но потом сдался — на митинге должны быть его люди, и Тамаев отпустил моряков. Сорока ушёл к Таганцеву — за квартирой профессора в его отсутствие должен кто-то приглядывать, так велел Шведов. С Тамаевым остался только Мишка, паренёк, прибившийся когда-то к Краскову.

Моряков долго не было. Тамаев, который не зажигал лампу — берёг керосин, и так было светло, — велел Мишке:

— Спать, парень! Спать!

Мишка безропотно улёгся на постеленный под узким длинным подоконником бушлат — на полу было спать жёстко, но Мишку это устраивало, — накрылся ветхим сереньким одеялом, принесённым Раисой Ромейко из чулана, и прежде чем уснуть, сказал:

— Дяденька Тамаев, знаете, чего бы мне хотелось?

— Чего? — недовольно пробормотал Тамаев, подивился — с чего это вдруг пащенок заговорил? Словно бы голос у него прорезался.

— Граммофон, — сказал Мишка.

— Граммофон?

— Ага! Граммофон с переводными картинками на боку. Чтоб было много-много картинок.

— Блажь! — проворчал Тамаев, подошёл к окну, замер, слушая дом, сдувая самого себя, слушая через стекло улицу; что-то не нравилось ему эта весенняя тишь. В весеннюю оттепель всё оживает, земля начинает двигаться, на поверхность выползает разная живность, и червяки, чтобы подышать, травы споро идут в рост — треск только идёт, птицы заливаются, орут так, что кружится голова, воздух полон звуков, а тут тихо, как перед большой войной. Он задержал в себе дыхание.

Внутри было тревожно, что-то болело, что именно, он не мог понять. Тревога буквально висела в воздухе, она была осязаемой. Тамаев достал из кармана часы, беззвучно отщёлкнул крышку. Стрелки показывали одиннадцать часов ночи — митинг на кладбище только-только начался.

— Ладно, — сказал Тамаев и решил на ночь не раздеваться, быть в полной готовности — мало ли что, как говорят, бережёного Бог бережёт. Что-то не нравилась ему нынешняя ночь. Матросы спали на полу, а он на кровати. Кровать была мала для Тамаева. Мягкая продавленная сетка скрипела, скрипели основательно смазанные керосином, чтобы не заводились клопы, суставы этой койки, скрипели стены и пол, скрипели просквоженные, мореные морозом и ветрами кости Тамаева, боцман ворчал, проклиная панцирную койку — жалкое барское сооружение: «Пепельница, как ни ляжь, всё ноги свешиваются». Проворчал и сейчас: — Тьфу, банка консервная!

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже