В смысле: что вынес герой его последнего романа из своего вечного странствия-бездомья, в котором сконцентрировался опыт самого писателя?

«Я в тропиках наблюдал, как там люди живут одним днем — что добудут, то и съедят, живут, можно сказать, солнечным светом…»

Ну да: ни одежды не надо, ни запасов. В крайнем случае посадить ведро картошки — сама вырастет. Кругом цветы, кактусы. Так всю жизнь и тянет Абеля обратно в Кентукки — поглядеть на кактусы…

По ходу дела выясняется, что американская первобытная идиллия далеко не весь опыт скитальца, вернувшегося из «приграничной страны». Выясняется, что первым делом он, плывя в Америку, попал в кораблекрушение, сломал ребро, участвовал в драках в портовых городах. «Все как положено».

Все, как положено — эта гамсуновская усмешка относится, к нам, таким обыкновенным. Это нам положено царапаться за место под солнцем. Для человека, выпадающего из нашего воробьиного царства, существенно другое. Недаром же именно Лили (почти Лилит!) пыталась перевязать Абелю рану. И недаром именно ребро сломали ему в первой же драке (из ребра — Ева).

В общем, «по ту сторону» обыденщины брезжит у Гамсуна некая Женщина. Там — любовь. Гамсун как автор лирической «Виктории» не менее символичен для европейского сознания начала века, чем Гамсун как автор пантеистического «Пана».

К середине века все эти версии собираются в последнем романе словно для очной ставки.

Выясняется, что любовь там, в первозданных кущах Америки, была, но плохо кончилась. Для самой Женщины… для Евы, Лили, Лоллы, Ольги — вокруг Абеля много женщин, и все несчастны. Ту, что была у него в Америке, убили. То ли соперник убил, то ли сам Абель убил.

Соперник-то, наверное, супермен?

Скорее, «никто». «Вчера выпустили, ночью взял кассу, вечером гуляет, а утром сядет по новой…»

И сам Абель — вчера вернулся, ночью приискал себе место в старом сарае, утром раздал все деньги и поехал-побежал по миру: получится — в Америку, не получится — в ближайшее «садоводство»: что-нибудь вскопать, починить, переставить, пересадить, стащить, выклянчить.

У него, Абеля, золотые руки. Только вот работа ему быстро надоедает.

Если где-нибудь и зарыта собака, то тут.

Прошли миражи: первобытная идиллия, любовь под сенью кущ, крутое суперменство самца-зверя.

Обнажилось — «ничто». Пустота.

«Работа надоедает».

«Обломок человека из юдоли скорби».

«Я осточертел себе самому».

Это последнее признание и есть дно той дыры, которая казалась бездной.

Ивар Карено может успокоиться: Террорист у врат. Роман дописан в 1938 году. Адольф Гитлер возглавляет кочующие орды.

«Круг замыкается».

<p>…НЕМЦЫ</p><p>РУССКО-НЕМЕЦКИЙ СЧЕТ</p>

Два человека почти одновременно высказались на эту тему. Один сказал: не люблю немцев; другой: люблю немцев. Первый сказанного устыдился, преодолел себя, покаялся. Второй объяснил: мне не с чего было их любить, но я пожил в Германии — и полюбил.

Оба они там пожили. Один — дитя антифашистов-изгнанников — пожил в ГДР в юности по пути из США в СССР. Другой попал в Германию в зрелости, когда был выдавлен из СССР в изгнание.

Один — известнейший телекомментатор, другой — известнейший писатель.

Оба — Владимир Познер и Фридрих Горенштейн — вызывают мое искреннее уважение и неизменную симпатию. Я хочу сопоставить их позиции. Не с тем, чтобы решить, кто более прав, а чтобы понять, что с ними (с нами) происходит. С нами — то есть и в моей собственной душе. И вообще, и после прочтения вышепоименованнных авторов.

Познер свою нелюбовь к немцам никогда раньше не анализировал, он воспринимал ее как данность и жил в этой нелюбви не задумываясь. Бог проучил его — послал зятя-немца, прекрасного человека. Однажды зять сказал: «Знаешь, мне иногда стыдно, что я немец». Познер был потрясен. Он подумал: вот ведь, немцам хватает мужества осудить себя за гитлеризм. А нам покаяться в сталинизме мужества не хватает. А раз так, то…

«Без настоящего покаяния будем ходить горбатыми».

Мысленно примеряю все это к себе. Я тоже — дитя войны, и тоже потерял родных: отца — «на советско-германском фронте», родственников — в душегубке. Немцы в мою жизнь вошли как знак смерти. Я был обречен на всю жизнь мучительно освобождаться от этого ужаса. Мучительно — из-за бессилия ума и души: я не мог объяснить себе, как народ, давший миру Бетховена, породил эсэсовцев. Я это связать не мог — не укладывалось. Были Карлы Иванычи, учившие музыке наших дворянских недорослей. Были Кант, Шеллинг, Гегель… Был народ, научивший философии человечество, — как на этом месте мог произрасти Гитлер? Такое невозможно было понять, а не поняв невозможно жить.

У каждого из нас это общее понятие «немцы» разбивалось о личные привязанности, так что само это слово «немцы» лучше было бы не употреблять вовсе. Однажды я вляпался: сморозил, брякнул — и мое интервью выпорхнуло в печать со следующим пассажем: я, мол, немцев не люблю, но не могу не уважать, нас же, русских, невозможно не любить, а вот уважать трудно…

Перейти на страницу:

Похожие книги