Я даже головой покачал, такой настоящей она мне показалась. А потом вдруг разозлился! Взял и начал рисовать маркером на стене. Потом как понял, на чём я рисую, – сам себя испугался, даже хотел всё стереть. Но вдруг вспомнил, как это на самом деле здорово, и начал рисовать черт-те что. Просто водил рукой туда-сюда. Смело, широко, размашисто. Люсинда говорила, что я у нее один такой за всю историю. Но по тому, как она говорила, было не разобрать, хорошо это или плохо.
Я так обрадовался, что в моей голове нашлось место для Люсинды, что просто вцепился в нее своими мыслями, лишь бы только Фёкла больше не появлялась. Но Люсинда вдруг тоже куда-то исчезла. В голове осталась одна пустота. Это еще и лучше. Когда моя голова вот такая, безмысленная, рисовать с ней – одно удовольствие.
И я рисовал. Я так сильно давил на стержень, что в итоге сломал маркер. Он просто взял и треснул у меня под пальцами. А я как-то сразу успокоился. И понял, что нарисовал солнце. Оно было огромным, наверное, с меня ростом. Почти настоящим.
Я протянул руку и потрогал стену. Она была холодной, а солнце почему-то теплым. Я даже слегка удивился. А потом взял черный маркер и дорисовал человечка. Он бежал к солнцу со всех ног. Маленький, но отчаянный. Такой весь бесстрашный. Я еще не успел нарисовать ему руки, но уже видел, как он тянет их к солнцу, будто хочет обнять. Видно, ему это было очень нужно.
Я вдруг почувствовал, как сильно устал. Рука у меня отяжелела, будто ее накачали водой. Я отложил маркер, лег на кровать и стал смотреть на моего Нарисованного. Темнело. На окна медленно наползали сумерки – серые, уродливые, словно щупальца гигантского осьминога. А я лежал и улыбался. В комнате вовсю светило солнце. Яркое, теплое, зеленое.
Я, наверное, даже заснул ненадолго. Потом вдруг подхватился, услышав за дверью голоса, и еще успел подумать: «Неужели фильм так быстро закончился?»
– Ой-ёй, – взвизгнул с порога Гнусик. Он зашел в комнату первым и, увидев мои художества, испуганно заморгал. – Что же это ты наделал?
Яшка подошел к стене и, потрогав пальцем человечка, покачал головой. Будто старец какой-то.
– Ну ты точно бешеный! – сообщил мне Яшка и тут же выжидающе посмотрел на Ржавого.
Тот стоял на пороге, засунув руки в карманы, и смотрел то на меня, то на стену, ухмыляясь во весь свой рыжий рот.
– Вот те на, – протянул он. – У нас тут художник нарисовался. Ну-ну.
– Томочка его точно прибьет, – прошептал Гнусик.
– Так и хорошо! – загоготал Ржавый. – Зато мне не придется мараться.
И они втроем побежали звать Томочку. Ну ладно Ржавый. А Гнусик-то – хорош! Еще друг называется.
Честно говоря, пока я ждал Томочку, чего только не передумал. Волновался, конечно, вдруг и правда прибьет? Фёкла бы меня за такое точно со свету сжила. Но Томочка, которая примчалась вслед за Адой Семёновной, наверное, голосовала за демократию.
– Сева, ну ты даешь! – сказала она, почему-то глядя на Аду Семёновну. – Хорошо, что у нас по плану ремонт.
– Тамарочка Петровна, ну зачем ремонт-то? – Ада Семёновна, наоборот, смотрела на меня, хотя обращалась к Томочке. – Вы сами посмотрите, красота какая. Это же чистое искусство.
И они обе заахали.
– Но мы же должны его как-то наказать? – Видно, вспомнив о своей директорской доле, Томочка посмотрела на меня, как кобра на крысолова. Ну как-то так, совсем уж странно.
– Тамарочка Петровна, он больше не будет рисовать на стенах, правда, Сева? – Голос у Ады Семёновны был строгим. Но глаза – такими добрыми, что это «правдасева» прозвучало чуть ли не умоляюще.
Она меня еще и за руку взяла. Ну вообще! Хорошо, что хоть Гнусик не видел. Эти трусы, видно, решили слинять из комнаты после того, как привели ко мне «расправу».
Томочка вдруг заявила:
– Вы его тогда, как вернется, сразу в художественную группу определите. И еще Макаренко. Он тоже рисует.
И такая «ох» – вздохнула. Вид у нее был какой-то запредельно уставший. Может, директорская доля замучила?
Я дождался, пока она уйдет, и спросил у Ады Семёновны:
– А я что, куда-то уезжаю?
Опять! Мне уже эти переезды поперек горла стали.
А она почему-то дико развеселилась:
– Сева, ты что? Мы же вас завтра в лагерь отправляем.
Тут я вообще в осадок выпал.
(Что еще за лагерь? Исправительный? За какую-то стену!)
Потом подумал, зачем паниковать раньше времени, и говорю:
– Так я и не знал ничего. Какой такой лагерь?
– Какой-какой! Оздоровительный! – Ада Семёновна щелкнула меня по носу и улыбнулась, так что я уже весь, вместе с осадком, подчистую растворился.
– А! – сказал я. Конечно, без дикого восторга, но с облегчением. Всё лучше, чем колония.
– Тогда чего сидишь? Иди собирай вещи. Рано утром выезжаем.
– Понятно, – сказал я и кивнул на своего Нарисованного. – А с ним что будет?
– Ну что будет? – вздохнула Ада Семёновна. – Закрасят во время ремонта. Не положено ведь, сам понимаешь.
Я посмотрел на нее с выражением. А она, видно, решила, что мне всего этого жаль, и ответила взглядом: «Не расстраивайся!»