— Вина принеси! Фляга-то опустела! А что Катерина Кемаловна делают?
— Они, барин, кормят-с.
— А, так я и знал. Они сейчас кормят.
— Потом пойдут в церковь. Успенье сегодня.
— А я и забыл! С Леонардо пойдут?
— Они его дома ведь не оставляют-с.
— Жара!
— Так им и жара нипочем-с. К тому же ведь в церкви прохладно.
— И то. Подай одеваться. Я с ними пойду!
— Тогда уж вы, барин, оставьте здесь флягу-с.
Слуга получал зуботычину. Впрочем, беззлобную.
— Петруччио! Ты что позволяешь себе, обормот? Сошлю на конюшню, и будешь там с конюхом кобылам хвосты подрезать! Доиграешься!
— На все ваша воля. Вы — наши отцы, а мы, так сказать, ваши детки-с.
Да Винчи вставал, умывался над тазом, потом быстро нюхал подмышки.
— Что скажешь, Петруччио? Сильно воняет?
— Не то чтобы сильно, но пахнет приятно-с.
— Неси тогда мыло! Духи давай с пудрой!
Петруччио приносил пудры, несколько флаконов духов. «Красную Венецию» в нарядном флаконе с искрящейся пробкой и «Тет-а-тет», привозные. Да Винчи их смешивал, душился обоими. Остальные флаконы с духами подешевле, производства местной фабрики, использовавшей труд детей и подростков, отодвигал с брезгливой усмешкой. Одевался празднично, придирчиво рассматривал себя в тусклом зеркале. Оставался доволен. Отсылал слугу и быстро произносил утреннюю молитву. Потом только шел на ее половину. Входил не стучась. Он знал, что она запирается на ночь, и знал почему. Дом уже пестрел слугами, везде звучали голоса, девки с туго заплетенными под чепцами косами шныряли из кухни во двор и обратно. Мелькали их голые, смуглые локти. Тазы, темно-синие и светло-красные, прижатые к бедрам, казалось, просились на холст живописцу. Теперь ее дверь отперта: безопасно. Она оборачивалась. О, эти волосы! Еще неподобранные и волнистые.
— Как ты почивала? Ребенок здоров?
— Здоров, благодарствуйте.
— Ты идешь в церковь?
— Хотела бы.
— Я хочу тоже.
— Успенье сегодня. — Она чуть краснела.
Он думал: «А ну как она притворяется? Откуда в ней наша христианская вера? Росла в Закавказье, в дыре, прости, осподи, не знала, как шагу ступить, а туда же! И спит под распятьем, и ест под иконой, дитя на ночь крестит!»
Смотрел ей в глаза. Потом в середину высокого горла. И снова в глаза.
— Скажи, Катерина, Царица Небесная к тебе приходила во сне хоть однажды?
— Позвольте мне не отвечать.
— Нет, ответь!
— Зачем вам?
— Ты знаешь зачем.
— Нет, не знаю. — Она задыхалась слегка, отвечая: боялась его, но себя не роняла.
— А я тебе так объясню, Катерина. — И он приближался вплотную. — Ты думаешь, трудно мне дверку взломать? Да проще простого! А я не ломаю! Загадка тебе: почему не ломаю? Сижу наверху, словно ястреб в гнезде, томлюсь по тебе, а ни шагу не делаю!
— Господь не простит вам…
— Другое простил же! А тут и совсем нет греха: я — мужик, ты — баба, живем в одном доме!
— Не надо, — шептала она.
И сразу в нем что-то ломалось.
— Прости, Катерина. Не слышу себя. Вот как приближаюсь к тебе…
— Уйду я от вас. — И глаза промокала своей золотистою прядью.
— Тогда застрелюсь, — усмехался он криво.
Они наклонялись к младенцу, как будто до краю дошли и застыли над кручей.
— Так я велю лошадь запрячь, и поедем, — да Винчи звучал хладнокровно, спокойно. — Ты зонтик возьми, больно душно сегодня.
В манускрипте написано так: