Вскоре мы нашли часовую мастерскую. За зеленоватым кусочком оконного стекла чадила коптилка, и по стеклу медленно сползали вниз грязные капли тающего льда. Мастер сидел за столом и ел хлеб. Он осторожно выщипывал из горбушки куски теплого мякиша и обеими руками клал их в рот. Я подождал немного. Потом молча положил перед ним часы. Он внимательно осмотрел их и сказал: «Подождите». Через десять минут — я успел только свернуть и выкурить папиросу — они были готовы.
Кашляя от копоти, мы снова вышли на Невский. Перед нами густо клубился пар из дверей парикмахерской, которых не много оставалось в Ленинграде, но уцелевшие работали с полной нагрузкой. Мы поднялись по истоптанным ступеням и вошли в зал, наполненный запахами одеколона, керосина и табака. Три лейтенанта в шинелях, с шапками, зажатыми между колен, сидели, согнувшись перед запотевшими зеркалами. Их стригли «под бокс». Двое штатских дремали на стульях в ожидании очереди. Пожилой полковник в папахе нетерпеливо шагал из угла в угол. Узкая дверь, наглухо завешенная прокопченной портьерой, вела в женское отделение. Над дверью косо висел пепельно-серый картон с наполовину стершейся надписью «Дамский зал».
На обратном пути мы шли мимо булочной. У входа в магазин толпились дети и женщины. Выходившие из дверей держали хлеб, прижавши к груди. Семейные несли его в сумках, одиночки — в руках. Многие съедали свой паек у прилавка и выходили на улицу с пустыми руками.
Старичок в золотых очках, откинув назад голову, стоял у приклеенной к стене «Ленинградской правды» и четким учительским голосом читал вслух «извещения» от отдела торговли. В марте тысяча девятьсот сорок второго года, после повышения продовольственных норм, ленинградцы получали увеличенный хлебный паек и еще кое-какие продукты, выдача которых находилась в прямой зависимости от условий доставки их через ледовую трассу. Зимний голод начинал постепенно ослабевать.
Вокруг старичка собралась сосредоточенная толпа. Все с жадным вниманием слушали перечень предстоящих выдач по карточкам.
В одном из переулков Петроградской стороны мы прошли мимо двухэтажного дома с вывеской «Бани». Над входной дверью, забитой полусгнившими досками, шелестел на ветру лист бумаги с надписью: «Закрыто из-за отсутствия воды и топлива».
Приближалась весна. Ханковцы рассеивались по кораблям Краснознаменной Балтики, по многочисленным береговым частям и непрерывно формировавшимся бригадам славной морской пехоты. Этой участи не избегли и военно-морские врачи. Наши друзья Столбовой, Будневич и Белоголовов, известные на Ханко под шуточным именем «трех танкистов», покинули полуостров в декабре с последним эшелоном. Пройдя двести миль по вражеским минным полям, разбросанным в заливе, они благополучно достигли родных берегов и вскоре разбрелись в разные стороны.
В один из лютых морозных дней начала 1942 года я встретил на Большом проспекте одного из знакомых гангутцев. Издалека мое внимание привлек бравый, коренастый матрос в широких, «как Черное море», брюках, шедший развалистой походкой бывалого моряка. Его здоровое смуглое лицо дышало отвагой. Это был Абдурахманов. Он три раза лежал в ханковском госпитале. Мы так и не сделали ему операции, в которой тогда он нуждался.
— Как живешь? Что делаешь в Ленинграде? — спросил я его, крепко пожимая мускулистую руку.
— Служу на боевом корабле, — весело ответил Абдурахманов. — Сейчас стоим на ремонте, готовимся к выходу в море. Вот уже два месяца, как не были в дальних походах, соскучились. Ждем не дождемся весны.
— А болезнь?
Абдурахманов громко расхохотался, вспомнив свое пребывание в госпитале.
— О болезни я и думать забыл, товарищ доктор. Все как рукой сняло. Должно быть, помогло ваше лечение.
В последних словах прозвучала добродушная и тонкая ирония.
— Не хочешь ли теперь лечь на операционный стол?
— Нет, благодарю вас. Не время. Сначала нужно сделать «операцию» Гитлеру, а там будет видно.
Абдурахманов снова захохотал, и его веселый молодой смех отдался эхом в тишине занесенного снегом проспекта.
…Только два ханковца неразлучно коротали блокадную зиму — Шура и я. Нам было легко вдвоем. Никакие трудности жизни не могли нас сломить.
Целые дни мы проводили на работе в разных этажах обширного здания. Поздним вечером мы поднимались по бесчисленным каменным ступеням в нашу мрачную комнату, зажигали огонь, накидывали на себя шинели и садились к столу. За высоким окном, из которого до войны, должно быть, была видна половина города, рвались снаряды, выла метель, глухо слышались отрывистые гудки машин, привозивших хлеб с далекой Ладожской трассы.
— Как хорошо, что мы вместе! — говорила Шура. — Я забыла, что такое усталость. Я могла бы работать еще ночь и еще день.