Помню, что уже перед самым уходом случилась еще одна вещь, гораздо более серьезная. На какое-то время я остался с Адой наедине. Джованни уже давно лег, а все прочие прощались с синьором Франческо, который отбывал в гостиницу в сопровождении Гуидо. Я долгим взглядом смотрел на Аду — всю в белых кружевах, с обнаженными руками и плечами, и нескончаемо долго молчал. Не то чтобы мне нечего было ей сказать, но, хорошенько взвесив, я отвергал одну за другой все фразы, которые приходили мне в голову. Помню, что я долго обдумывал, позволено ли мне сказать следующее: «Как я рад, что ты наконец выходишь замуж, и выходишь не за кого-нибудь, а за моего дорогого друга Гуидо. Только теперь наконец между нами все будет кончено». Я хотел сказать ей заведомую неправду: ведь все знали, что между нами уже несколько месяцев, как все было кончено, но мне казалось, что эта ложь будет самым лучшим из всех возможных комплиментов, а для меня было несомненно, что женщина, одетая таким образом, требует комплиментов. Однако после долгого размышления я так ничего и не сказал. Я проглотил приготовленные слова, потому что в море вина, в котором я плавал, я нашел наконец спасительный островок. Я подумал, что поступлю неправильно, если буду рисковать любовью Аугусты ради того, чтобы доставить удовольствие Аде, которая меня не любит. Но все то время, пока мою душу терзали сомнения, и потом, когда я с усилием отрывал от себя приготовленные слова, я смотрел на Аду таким взглядом, что она в конце концов поднялась и вышла, со страхом на меня оглянувшись и, может быть, едва удерживаясь, чтобы не побежать.
Взгляд свой мы помним так же, как слова, а может быть, и лучше. Взгляд могущественнее слова, потому что во всем словаре не сыщешь такого, которое могло бы раздеть женщину. Теперь-то я знаю, что тот мой взгляд исказил смысл задуманной мною фразы, слишком ее упростив. Через глаза Ады он пытался проникнуть за ее одежду, а может, даже и за кожу. А смысл его, конечно, сводился к следующему: «А не лечь ли нам пока в постель?» Вино — опаснейшая штука, потому что выносит на поверхность отнюдь не то, что мы думаем. Оно заставляет заговорить прошедшее и позабытое, а не то, чем мы живем сейчас. Оно капризно выставляет на всеобщее обозрение мыслишки, с которыми мы носились в более или менее отдаленном прошлом и о которых давно забыли. Оно не обращает внимания на вымарки и читает вслух все, что можно еще разобрать в нашем сердце. А ведь известно, что в нем ничего не зачеркнешь окончательно — так, как, скажем, зачеркивается в векселе неверная передаточная надпись. В нем всегда можно разобрать все наше прошлое, и вино кричит о нем во весь голос, пренебрегая добавлениями, которые внесла туда последующая жизнь.
Отправляясь домой, мы с Аугустой взяли экипаж. Когда мы очутились в темноте, я счел своим долгом заключить в объятия и осыпать поцелуями свою жену, потому что всегда поступал так в подобных ситуациях и боялся, что если не сделаю этого сейчас, она может подумать, что в наших отношениях что-то изменилось. А в них ничего не изменилось — вино кричало также и об этом. Она вышла за Дзено Козини, и вот пожалуйста, он при ней, точно такой же, как раньше. И совершенно неважно, что сегодня он обладал еще и другими женщинами: чтобы сделать мне приятное, вино удвоило их число, добавив туда не то Аду, не то Альберту — сам толком не знаю.
Помню, что, уже засыпая, я вдруг увидел перед собой на мгновение мраморное лицо Коплера, покоившегося на своем смертном ложе. Казалось, оно требовало, чтобы ему воздали должное, а должен я был ему слезы, которые сам обещал. Но он снова так ничего и не получил, потому что я провалился в сон. Правда, я успел извиниться перед призраком: «Потерпи еще чуть-чуть. Скоро я вернусь». Но я так к нему и не вернулся, потому что не пошел даже на похороны. У нас было столько дел дома, а у меня еще и вне дома, что для него времени не нашлось. Порой о нем заговаривали, но только чтобы посмеяться, вспоминая, как выпитое мною вино заставило его столько раз умереть и воскреснуть. Он даже вошел у нас в поговорку: когда газеты, как это часто бывает, сообщают о чьей-то смерти, а потом печатают опровержения, мы говорим: «Бедный Коплер!»
На следующее утро я поднялся с легкой головной болью. Беспокоила меня немного и боль в боку, наверное, потому, что пока длилось действие вина, я ее не замечал и успел от нее отвыкнуть. Но тяжести на душе я не чувствовал. Мое благодушное настроение еще более укрепилось, когда Аугуста сказала, что если б не я, было бы просто ужасно: пока не пришел я, ей казалось, что она не на свадебном пиру, а на поминках. Следовательно, я мог не стыдиться своего поведения. Но потом я обнаружил, что была все-таки одна вещь, которую мне так и не простили: это тот наглый взгляд, которым я пронзил Аду.