Впервые я разглядел наконец как следует личико Карлы: чистейший овал, нарушенный лишь глубокими арками глазных впадин и нежными выпуклостями скул и кажущийся еще чище от снежной белизны кожи — особенно сейчас, когда ее лицо было обращено ко мне и к свету и на него не падало ни единой тени. Эти нежные линии и кожа, которая казалась почти прозрачной и в то же время так хорошо скрывала кровь и вены, может быть слишком слабые, чтобы быть заметными, молили о любви и покровительстве.
И я был безоговорочно готов одарить ее и любовью и покровительством, и это несмотря на то, что в данный момент мне больше всего хотелось вернуться к Аугусте: ведь Карла просила об отцовской любви, которой я мог дарить ее, никому не изменяя. Ведь это же замечательно! Я оставался с Карлой, дарил ее тем, о чем молило меня ее овальное личико, и в то же время это не удаляло меня от Аугусты. Мое чувство к Карле стало одухотвореннее. Теперь, если у меня и возникнет потребность почувствовать себя чистым и ни в чем не виноватым, мне уже не нужно будет от нее бежать — я могу остаться, только переменю тему.
Была ли эта неожиданно возникшая нежность вызвана видом ее овального личика, которое я только что для себя открыл, или ее музыкальным талантом? Потому что талант в ней был несомненно! Эта странная триестинская песенка кончается строфой, в которой та же самая девушка говорит, что теперь, когда она стала стара и уродлива, ей нужна только одна свобода — свобода умереть. Но Карла углубила эти бедные вирши, внеся в них лукавство и радость. У нее эту строфу произносила не старуха, а та же самая молоденькая девушка, которая только притворялась старухой, чтобы с этих позиций отстоять свое теперешнее право.
Когда Карла кончила петь и заметила мое искреннее восхищение, она тоже в первый раз почувствовала ко мне не только влечение, но и нежность. Она поняла, что триестинская песенка мне понравилась больше, чем пение, которому обучал ее учитель.
— Жаль только, — добавила она грустно, — что для того, чтобы этим жить, надо наниматься в
Я с легкостью убедил ее в том, что дело обстоит совсем не так. Миру известно множество великих артистов, которые не пели, а проговаривали свои песни.
Она пожелала услышать их имена и была счастлива от сознания того, сколь значительным оказалось ее искусство.
— Я знаю, — добавила она наивно, — что это искусство куда труднее, чем то, которому обучал меня учитель: там нужно было только кричать что есть мочи.
Я улыбнулся и не стал спорить. Это искусство и в самом деле было нелегким, и она знала это, потому что оно было единственным, которым она владела. Триестинская песенка стоила ей долгих трудов. Она повторяла ее множество раз, выправляя интонацию каждого слова, каждой ноты. Сейчас она разучивала другую, которая должна была быть готова только через несколько недель. До этого она не хотела ее показывать.
В этой самой комнате, которая до сих пор только и видела, что скандалы да ссоры, мы переживали теперь прекраснейшие мгновения. Перед Карлой открывалась возможность карьеры. Карьеры, которая могла помочь мне от нее избавиться. Карьеры примерно того типа, о которой мечтал для нее Коплер. И я предложил ей найти учителя. Сначала она испугалась этого слова, но я легко ее уговорил, сказав, что, в конце концов, она может просто попробовать, а если уроки покажутся ей скучными и бесполезными, откажет ему.
И с Аугустой в тот день мне тоже было прекрасно. На душе у меня было так спокойно, словно я вернулся не от Карлы, а с обыкновенной прогулки, — так, должно быть, чувствовал себя Коплер в те дни, когда уходил из дома Карлы, ничем не рассерженный. У меня было блаженное чувство человека, достигшего наконец оазиса. И для меня и для моего здоровья было бы, конечно, очень плохо, если бы вся моя долгая связь с Карлой проходила бы в обстановке непрекращающихся волнений. Начиная с того дня, словно под воздействием прекрасных эстетических впечатлений, все стало гораздо спокойнее. Это спокойствие нарушалось лишь кратковременными перерывами, необходимыми для того, чтобы оживить мою любовь как к Карле, так и к Аугусте. Да, каждый мой визит к Карле был предательством по отношению к Аугусте, но все забывалось, едва я окунался в атмосферу здоровья и добрых намерений. И сами добрые намерения уже не имели тех грубых и раздражающих форм, как в ту пору, когда я едва удерживался от желания сказать Карле, что не хочу больше ее видеть. Теперь я был с нею нежен и отечески заботлив: я снова стал думать о ее карьере. Каждый день бросать женщину для того, чтобы возвращаться к ней на следующий же день, было бы непосильной нагрузкой для моего бедного сердца. При нынешнем же положении вещей Карла всегда оставалась в моем распоряжении, и я сам мог ориентировать ее то в одном, то в другом направлении.