Понимаете?.. Что с нее все и начинается. Это — не метафора. И это не имеет никакого отношения к идеализму и к его отличию от материализма, потому что сказки рассказывают тем и чаще всего рассказывают те, которые об этом и слыхом не слыхали — об этой разнице. Потому что сказки — это то, что рассказывают, рассказывают, рассказывают, рассказывают и обкатывают чей-то личный опыт, пока не получается то, что мы называем «сказка».
Сказка — чей-то личный опыт.
Что-то в этом смысле я пытался втолковать этой тетке, но она смотрела на меня расширенными глазами. И, видимо, думала, что я «того». А я — не «того». Просто так, свирепо-обыденно я услыхал эту невероятно простую мысль. Самую оригинальную из тех, с какими мне пришлось столкнуться в жизни…
Но тут я проснулся и почувствовал себя счастливым до одурения. Как вы полагаете почему? Да потому что соображаю: если это все мне приснилось, то эта самая оригинальная мысль принадлежит мне, и больше никому.
Я, конечно, как и все, слышал и видел, как жизнь сказку портит, но я еще ни от кого не слышал, чтобы жизнь сказку украшала.
Вот в чем оригинальность этой мысли: «Сказка в основе всего» — это не фантастика в основе, не мечта в основе всего, а чей-то личный опыт, только редкий, но запомнившийся и обкатавшийся в сказку, в которую никто из взрослых уже не верит и считает либо сознательным враньем, либо желанной мечтой.
А сказка не вранье и не мечта: она первая ласточка, которая, конечно, погоды не делает, но она — признак будущей погоды.
А уж когда погода приходит — она действительно может эту сказку изгадить, а может и украсить.
Опять получился какой-то переносный смысл, какая-то метафора, мать ее! Какого черта! Я имею в виду прямое сообщение, голую информацию. Вот она:
— В основе самых мощных последствий лежит сказка о чьем-то забытом личном уникальном опыте, который вдруг вспоминают, когда и у всех подперло.
Во дворе-колодце подъезды были как раз друг против друга. А в центре асфальтированного квадрата была песочница для детей. Все симметрично. Но песочница она летом, а сейчас падал первый снег. А общим выходом из двора служила бетонная арка этажа эдак на три. И как раз, когда из правого подъезда вышла на белый снег и зажмурилась красивая женщина в котиковой шубе и белых сапогах на меху, из подъезда напротив стали выходить и останавливаться люди, поджидая кого-то. Потом медленно вышли двое мужчин и вынесли крышку гроба. Потом пошли еще какие-то люди и, наконец, из подъезда показался сам гроб: белый, с белыми кружевами и белым нутром, где лежала белая подушка.
У противоположного подъезда женщина в котиковой шубке, которая увидала, что выносят крышку от гроба, расставила ноги пошире, распахнула котиковую шубку и уперлась руками в бока. Глаза ее стали щелочками.
Потом к ней из подъезда вышел Ефим Палихмахтер, посмотрел на противоположный подъезд, где выносили части гроба, посмотрел на свою спутницу. Под распахнувшейся шубкой виднелась только кружевная комбинация. И как раз, когда он ей только хотел сказать: «Прикройся», из противоположного подъезда вынесли пустой гроб, а она так и стояла руки в боки.
Потом из противоположного подъезда вышел мужчина, видимо, покойник, посмотрел через двор на женщину, стоявшую в котиковой шубке, распахнутой так, чтобы видна была комбинация, послал ей воздушный поцелуй, помахал рукой, потрепал гроб на плечах, как лошадь. И вся процессия двинулась в сторону арки.
У арки покойник взгромоздился в гроб, улегся поудобней, скрестил руки на груди и закрыл глаза. И вся процессия двинулась со двора.
— Скотина… — сказала женщина и опустила руки.
Шубка прикрыла ее комбинацию.
Снег падал, ложился на подоконники…
Процессия с покойником гулко шла к арке, нестройно семеня ногами, пока не услышала звуки оркестра. Люди подтянулись и пошли в ногу. Оркестр играл известную мелодию «Ай лав пери он де санди» и т. д.
Зябко кутаясь в котиковую шубку, женщина со спутником пошли со двора, выждав, когда утихли звуки оркестра.
Какое прекрасное желтое слово — степь! Откуда я знаю, что чувствуют степняки, когда лежат, идут, бегут или скачут по степи на лошади. Откуда я знаю? Откуда я знаю, что чувствуют москвичи, которых занесло в эшелоне, постукивающем колесами на высокой насыпи? Но я могу сказать, что чувствовал я, когда я видел эту степь, и что я чувствую теперь, через полсотни лет, через полвека, с тех пор как я ее видел…
Пятьдесят лет — срок жизни для одного человека немалый. И я, не упорствуя, без нажима, совершенно свободно, выхватывая из памяти что попало и при каких угодно обстоятельствах, когда я вспоминаю эту степь, и даже не саму степь, а слово «степь» — желтое просторное слово, я тогда испытываю то, чего я не испытываю при воспоминании о всяких там горах, лесах, полянах, садах, городах…
Степь… Степь… Откуда ты во мне? Когда я всю жизнь прожил среди искусственного камня домов, тротуаров и асфальтов?
Мне было тогда восемнадцать лет. Потому что это был 41-й год… И я в первый и последний раз за всю последующую жизнь увидел степь.