Месяцы шли; я уезжал и приезжал, часто надолго теряя семью Мильгром из виду. Время от времени где-то стреляли в губернаторов, убивали министров; удивительно, с какой беспримесной радостью принимались эти вести всем обществом; теперь такое единодушие было бы в аналогичном случае немыслимо, – впрочем, теперь и нет нигде обстановки вполне аналогичной. Но для нашего рассказа одна только сторона этих событий существенна: то, что эпоха «весны», на первых порах, – с точки зрения таких, как я, сторонних наблюдателей, – веселая, безоблачная, мягкая, стала постепенно принимать все более жестокий и лютый характер. С севера приходили вести о карательных походах на целые губернии; уже ясно было, что одним «настроением» передового общества да единичными пулями переродить государственный строй не удастся, что и «весна» окажется массовой трагедией; только одного еще мы не понимали – что трагедия будет затяжной. Соответственно этому на глазах менялся и быт нашего города, еще недавно такой легкий и беззаботный.
Прежде всего я это заметил по личной эволюции одного скромного гражданина. Он состоял дворником нашего двора, звали его Хома, и был он чернобородый мужик из Херсонщины. Я в том доме жил давно и с Хомой поддерживал наилучшие отношения. По ночам, на мой звонок у ворот, он сейчас же вылезал из своего подпольного логова, «одчинял фортку» – т. е. калитку – и, приемля гривенник, вежливо, как бы ни был заспан, кивал чуприной и говорил: «Мерси вам, паныч». Если, войдя на кухню, кто-либо из домашних заставал его в рукопашном общении с хорошенькой нашей горничной Мотрей, он быстро от нее отстранялся, снимал картуз и смущенно докладывал, что визит его объясняется заботой о наших же интересах – побачить, например, чи труба не дымить или чи вьюшки не спорчены. Словом, это был прежде нормальный обыватель из трудового сословия, сам жил и другим давал жить и никаких притязаний на высоты командной позиции не предъявлял.
Но постепенно стала в нем намечаться психологическая перемена. Первой, помню, отметила ее Мотря. Раз как-то не хватило дров; ей сказали, как всегда, попросить дворника, чтобы поднял из погреба охапку; она сбегала во двор и, вернувшись, доложила:
– Фомы Гавриловыча нема: воны ушедши.
Я даже не сразу понял, о ком она говорит; особенно потрясло меня деепричастие вместо простого прошедшего. Мотря, до нас служившая у генерала, точно соблюдала эти глагольные тонкости и всегда оттеняла, что прачка «ушла», а барыня – «ушедши». Я смутно ощутил, что в общественном положении нашего дворника совершается какой-то процесс возвышения.
После этого я лично стал наблюдать тревожные признаки. Ночью приходилось простаивать у ворот, топая озябшими ногами, и пять минут, и десять. Получая традиционный гривенник, Хома теперь уже нередко подносил монету к глазам и рассматривал ее в тусклом освещении подворотни, с таким выражением, которое ясно говорило, что традиция не есть еще ограничительный закон. Свою формулу благодарности он стал постепенно сокращать: «мерси, паныч», потом просто «спасибо», причем опять-таки не только опущение титула, но и переход с французского языка на отечественный звучал многозначительно. Однажды, продержав меня чуть не полчаса на морозе, он мне даже сделал замечание: «Тут, паныч, не церква, щоб так трезвонить!» А в следующий раз, покачав головой, отозвался назидательно: «Поздно гуляете, то и для здоровья шкода!»
Кончилось тем, что я, по робости натуры, звонил один раз и покорно ждал; гривенник заменил пятиалтынным; сам, вручая монету, произносил «спасибо», а Хома в ответ иногда буркал что-то нечленораздельное, а иногда ничего. Но не в этом суть, много характернее для охватившей империю огневицы (как солнце в капле, отражалась тогда империя в моем дворнике) было то, что Хома с каждой неделей становился все более значительным фактором моей жизни. Я ощущал Хому все время, словно не удавшийся дантисту вставной зуб. Он уже давно не сочувствовал, когда у меня собирались гости; однажды позвонил в половине двенадцатого и спросил у Мотри: «Чи то не заседание, бу за пивом не послали, и шо-то не слышно, шоб спивали, як усегда». В другой раз забрал мою почту у письмоносца и, передавая пачку мне, заметил пронзительно:
– Заграничные газеты получаете?
Я поделился этими наблюдениями со знакомыми: все их подтвердили. Дворницкое сословие стремительно повышалось в чине и влиянии, превращалось в основной стержень аппарата государственной власти. Гражданин думал, будто он штурмует бастионы самодержавия; на самом деле осаду крепостей вело начальство – миллионов крепостей, каждого дома, и авангард осаждающей армии уже сидел в подвальных своих окопах по сю сторону ворот.