У турок еще до сих пор, кажется (и я уже где-то этим похвастался), Одессу в официальных документах называют Ходжа-бей, по старинному имени того места на черноморском берегу. У нас в городе это имя сохранилось только в названии одного из лиманов: Хаджибейский лиман. На Хаджибейском лимане, летом 1909 года приблизительно, кончился любимец мой Сережа; впрочем, технически остался жив и, пока живы были родители, конечно, не покинут; я даже думаю, что не будет покинут, покуда жив Торик; а живы ли еще Анна Михайловна и Игнац Альбертович и Торик, и сам Сережа, не знаю – с 15-го года не был в России, с 17-го никто мне оттуда не пишет. Во всяком случае, тогда, на Хаджибейском лимане, он остался технически жив, но для себя и для всех кончился. Я его с тех пор не видал. Несколько месяцев после того события он еще проживал у отца, но гостям не показывался, даже мне; потом уехал из дому и зарылся в нору, неведомо где, без знакомых, без книг, один-одинешенек в вечной темноте. Если жив еще, то сегодня, может быть, рвет на себе волосы или тихонько стонет, шепча: «Если бы я только еще на полвершка дальше отшатнулся, вправо или влево…»
Знаменитый у нас адвокат, который защищал Ровенского (добился для него действительно большого снисхождения – полтора года арестантских рот, если верно помню), был хороший мой знакомый. После процесса я просидел у него долгий вечер, чуть не ночь, и расспрашивал, чего никак понять не мог. Не о роли Сережи, конечно: для Сережи, должно быть, и это необычное переживание, пока не кончилось такой страшной расплатой, было только еще одним любопытным опытом над неограниченными возможностями жизни; проделывая тот опыт, он, вероятно, совсем не был ни потрясен, ни даже просто захвачен его чудовищной неестественностью. Сережа, вероятно, опять только развлекался и через час после начала «опыта» уже внутренне подавлял легкую зевоту. Но те? Как это могло случиться? Я знал их давно, с первого своего посещения Анны Михайловны; знал, что весь наш круг и «весь город» подтрунивал над их причудами, над их подчеркнутым сходством и одинаковыми платьями; пусть даже над их увлечением Сережей, под конец уже совсем явным; но я знал их давно, и, как мне казалось, знал насквозь, помнил их безукоризненную светскую сдержанность – кажется, никогда (кроме разве той пьяной «потемкинской» ночи в Александровском парке, под крепостью – но ведь тогда все устои мира у нас на минуту пошатнулись), никогда с их стороны я и мало-мальски вольного жеста не видел; и вдруг…
Я ничего не понимал.
– Все дело в постепенности, – говорил мне адвокат, – в постепенности, и еще в одной коротенькой фразе, вопросительной фразе из трех коротеньких слов. Вы мне только что рассказали, что давно слышали именно эту фразу от самого Сергея Мильгрома, когда еще юношей отговаривали его от общения с какой-то шайкой шулеров. Но дело не в Сергее Мильгроме, дело в том, что эта фраза характерна, убийственно характерна для всего его поколения. Фраза эта гласит: «А почему нельзя?» Уверяю вас, что никакая мощность агитации не сравнится по разъедающему своему действию с этим вопросом. Нравственное равновесие человечества искони держится именно только на том, что есть аксиомы: есть запертые двери с надписью «нельзя». Просто «нельзя», без объяснений, аксиомы держатся прочно, и двери заперты, и половицы не проваливаются, и обращение планет вокруг Солнца совершается по заведенному порядку. Но поставьте только раз этот вопрос: «А почему нельзя?» – и аксиомы рухнут. Ошибочно думать, будто аксиома есть очевидность, которую «не стоит» доказывать, до того она всем ясна: нет, друг мой, аксиомой называется такое положение, которое немыслимо доказать; немыслимо, даже если бы весь мир взбунтовался и потребовал: докажи! И как только вопрос этот поставлен – кончено. Эта коротенькая фраза – все равно что разрыв-трава: все вдребезги; нет больше «нельзя», все «можно»; не только правила условной морали, вроде «не укради», «не лги», но даже самые безотчетные, самые подкожные (как в этом деле) реакции человеческой натуры – стыд, физическая брезгливость, голос крови – все рассыпается прахом. Для нравственных устоев наших этот коротенький вопрос то же самое, что та бутылочка серной кислоты для глаз и лица. Ваш Сергей Мильгром только получил обратно ту же дозу, которую сам первый плеснул куда не полагается.
Большой оратор был тот адвокат; и я всегда замечал, что в беседе с такими нужно сто пудов терпения. У них на душе всегда лежит запас неиспользованного красноречия; надо ему дать излиться, покуда начнется разговор о сути. Они – вроде крана для горячей воды: сначала идет холодная, и долго. Впрочем, может быть, я слишком любил Сережу и злился за эту правду.