Петрович (так все называли его в Центре), украинец по национальности и поэтому русский звук «ф», когда начинал волноваться, произносил как «хв». Вот это «хв» и его «универсализм» стали предметом постоянных подначек Целикина Евстафия Евсеевича, тоже ветерана, опытного летчика-инструктора и в то время руководителя нашей летной подготовки. Помню, как однажды Петрович, взявшись с ходу объяснить схему нового прибора, запутался и смущенно умолк. Евстафий Евсеевич тут как тут:

— Это тебе, Петрович, не мемуары писать, хвакт!

— Та никаких мемуаров я не пишу, Евстахвий! У меня для этого нет времени, да и желания тоже, — отвечал Ващенко, явно сожалея, что погорячился со схемой.

— Ну как же! Я даже знаю, как будут называться эти твои мемуары. Мне твоя Петровна по секрету говорила, — продолжает свое Целикин.

— Какое там еще название? — заглатывает наживку Петрович.

— «Я и космос».

Мы все от души смеемся.

— А вот первую главу твоего труда, отбросив ложную скромность, я бы назвал так: «Космос — это хвактически я!» — ставит точку Целикин, и новый взрыв смеха потрясает аудиторию.

Но я отвлекся… В октябре 1960 года настала моя очередь испытать, что представляет собой длительное одиночество в «ограниченном объеме».

Проводя эти исследования, от эксперимента к эксперименту врачи меняли наш режим труда и отдыха. Делалось это для того, чтобы найти оптимальный вариант, который можно было бы предложить экипажам, отправляющимся в космический полет. Кроме обычного земного распорядка дня, были исследованы «перевернутые», «дробные», «растянутые» и целый ряд других графиков. По тому, который предстояло опробовать мне, рабочий день начинался в два часа ночи.

Перед началом эксперимента я получил сутки отдыха, но уже и в этот день должен был питаться «космическими продуктами», то есть теми, которые предстояло оценить во время эксперимента и которыми должны укомплектовываться бортовые рационы «Востоков».

На следующий день отправился в институт. Эксперимент должен был начаться в 14.00, но из-за неполадок в некоторых системах откладывался на неопределенное время. Меня подготовили: приклеили датчики, записали фоновые данные, я еще раз просмотрел все методики, по которым должен был работать.

Чем занять себя еще? Сходил в клуб института на концерт художественной самодеятельности, погулял во дворе… Была уже ночь, а меня все не вызывали в зал, где находилась барокамера. Наконец около 23.00 эксперимент начался. Вхожу в барокамеру, за мной захлопнулась одна массивная дверь, затем вторая; их опечатали, чтобы распечатать только при завершении работ. Осматриваю свое «жизненное пространство», где в течение пятнадцати суток на высоте пяти тысяч метров буду проводить эксперимент.

Обстановка, скажу прямо, более чем скромная. Напротив двери у стены — кресло, в нем мне предстояло работать и отдыхать; небольшой столик, подогреватель пищи, на стенах камеры различные датчики и оборудование, которыми я должен был вести записи своих физиологических функций. На уровне головы на полке в строгом порядке по суткам размещен мой пятнадцатидневный рацион. Я не предполагал, что он окажется моим своеобразным календарем: по оставшимся пакетам я считал дни до конца эксперимента.

До кресла два шага, вытянутая рука упирается в потолок. Да, здесь не побегаешь! Пока осматривал свое нехитрое хозяйство, динамик сообщил, что я нахожусь на «площадке», то есть на высоте пяти тысяч метров, пожелал мне успехов и умолк на все пятнадцать дней. Правда, иногда динамик делался снисходительным, и в часы моего отдыха из него лились любимые мелодии — небольшой сюрприз дежурной смены.

Свободное время вместе со мной коротали бравый солдат Швейк и не оправдавший надежд бабки-повитухи, так и не ставший генералом шолоховский дед Щукарь. Эти две книги, Ярослава Гашека и Михаила Шолохова, разрешили взять с собой в самый последний момент.

Мне нравится оптимизм толстяка в военной форме, его твердая убежденность в том, что «все, мол, в порядке и ничего не случилось, а если что и случилось, то и это в порядке вещей, потому что всегда что-нибудь случается». В тяжелые минуты я вспоминаю эту наивно-простодушную философию и улыбающееся лицо «непризнанного героя».

Искренне люблю я и шустрого деда в старом заячьем треухе за его неувядающий юмор, за его привязанность, преданность и любовь к дорогим и моему сердцу Нагульнову и Давыдову.

Не сразу и не вдруг привык я к своему распорядку дня. Поднимаясь в два часа ночи, представлял себе пустынный Ленинградский проспект, темные окна в домах москвичей, и мне становилось немного грустно оттого, что я здесь, на высоте пяти тысяч метров, один в железной коробке должен выполнять уже порядком надоевшие медицинские тесты, а не спать, как это делают все нормальные люди.

Перейти на страницу:

Похожие книги