Дед прервал Мишкины размышления неожиданным вопросом:
— А теперь, Михайла, ответь: если бы я тебя в Ратное сегодня не вызвал, сколько бы ты еще терпел?
— Ты это к чему, деда?
— А ты не понял? — дед, подобно бабе, собирающейся устроить мужу скандал, упер руки в бока. — Ты ж тоже мир изменять взялся! Воинскую школу ты придумал? Ты! Лавку Никифорову в Ратном — тоже ты. Войну эту… за умы — опять ты. Погоди, я еще не все сказал! — дед жестом пресек попытку Мишки что-нибудь ответить. — И ты теперь вот-вот станешь сотником! Властью! Я-то думал, что ты и вправду знаешь, что делаешь, а ты, оказывается, только терпел. Понял меня? Теперь можешь отвечать!
Вот тут-то Мишку по-настоящему и проняло. Вроде бы отвлеченная богословская дискуссия совершенно для него неожиданно обернулась очень серьезным разговором. Все предстало в абсолютно ином свете, вернее сказать: в истинном свете. Вдруг оказалось, что за столом сидят напротив друг друга не средневековый боярин-самодур и искушенный человек XX века, а матерый, всякого повидавший муж и четырнадцатилетний сопляк, вообразивший о себе невесть что.
Это ощущение придавило Мишку словно многопудовым грузом. Вмиг, как когда-то в переулке перед Ерохой, сознание взрослого человека забилось куда-то в темный уголок, а на передний план выступил перепуганный мальчишка. Сам понимая, как неуместно по-детски это звучит, Мишка пролепетал:
— Так ты что ж, деда… Ты меня, как Фаэтона?
— Да!
И ни малейшего сомнения в том, что дед произнес это «Да!» искренне. Взгляд — глаза в глаза, спокойный, твердый, уверенный в своей правоте и потому беспощадный. Руки спокойно лежат на столе, поза, казалось бы, расслабленная, но это — расслабленность профессионального воина, способная мгновенно взорваться смертельным выпадом.
Мишка чуть было не взвыл: «За что, деда?!» — но откуда-то из дальнего уголка сознания на него прямо-таки по-хамски заорали: