Лаврухин, с которого все началось, никак не мог поверить, что трое его боевых друзей по десятидневному переходу погибли потом при защите Севастополя. Особенно не хотел смириться с гибелью самого лихого из них — тезки Алексея Задвернюка. Лаврухин так и говорил друзьям: не мог он погибнуть. Я — мог, он — нет.
И свершилось еще одно чудо. Действительно, жив оказался Алексей Задвернюк! В одном из поселков Горьковской области работал в колхозе бригадиром.
…Как они встретились в Москве, на перроне Казанского вокзала! Двадцать восемь лет спустя! Лаврухин не рассчитал, и вагон с Задвернюком проплыл мимо, но тот уже стоял в тамбуре первым и сам, узнав в толпе на перроне Лаврухина, спрыгнул на ходу.
Как они встретились! Как кинулись друг к другу! Они плакали — два моряка…
И известинский фотокорреспондент Сергей Косырев, сам фронтовик, расчувствовавшись, забыл нажать кнопку фотоаппарата. Успел снять в последний момент. Посмотрите, читатель, внимательно на этот снимок, он на первой странице. Справа — Алексей Лаврухин. Слева — Алексей Задвернюк.
Они относились друг к другу с нежностью — оставшиеся в живых десантники. Они — малая горстка их — ездили к Лаврухину в гости в Севастополь, оттуда вместе морем — в Евпаторию.
Они снова оказались рядом, и эти годы были самыми счастливыми в их жизни.
После войны — это тоже война. На Красной горке вскрывали могилы. В одной из ям Любовь Андрющенко узнала мать и отца, в другой старики Радиковы узнали сына Петра…
Для нас и сегодня — после войны. Летом прошлого года в Приморском сквере Евпатории экскаватор зачерпнул останки моряков.
Как долго все это будет, где предел?
В прошлом году летом на мысе Хрустальный начали закладывать фундамент мемориального комплекса защитникам Севастополя. Бульдозерист наткнулся на большое двухпудовое ядро. Он покачал его в руках и бросил. Ядро взорвалось, двое погибли.
Это было ядро Крымской войны 1853—1856 годов.
Вот что значит воевать на своей земле.
Если вы, читатель, увидите вдруг, что какой-то старик нервничает, хочет быстрей попасть к врачу — не сердитесь на него, это, быть может, Ровенский, почти ослепший, пришел лечить единственный глаз свой.
Если увидите, что пожилая женщина с трудом, задыхаясь, переходит улицу, — помогите ей, это, быть может, немного дальше, чем надо, убрела от дома на больных, опухших ногах своих Перекрестенко, и ей не хватает сил вернуться.
И пожилому мужчине уступите место в автобусе. Я знаю, о любом старике надо заботиться, о каждом. Но все-таки… Может быть, это Лаврухин, у него изранены обе ноги. Уступите сегодня, сейчас. Завтра будет поздно. Завтра его не будет.
Это только кажется, что их много и что они всегда с нами. На самом деле они уходят, их почти не остается.
…Несколько лет назад, в самом конце ноября, на одной из окраинных севастопольских улочек умирал старик — высохший, желтый, с остатками седых волос. Когда к дому подъехала «скорая помощь», чтобы забрать его в больницу, где он должен был умереть, зять, молодой парень, накрыл его одеялом, легко, как пушинку, поднял на руки и вынес. Во дворе старик попросил положить его на землю. Он оглядывал крыльцо с пластиковыми перилами, которые сам делал, чтобы легче было ходить, цементный двор, баньку в углу, виноградные лозы вокруг. Он лежал минут десять, он все хотел запомнить, и санитар не торопил его. Осень была на исходе, но светило солнце, стояла тишина, и такая была благодать в природе, что лучше и не надо. И это хорошо, потому что даже малое движение воздуха, легкий ветерок мог поднять старика и унести — так он был слаб и худ, к тому же у него не было одной ноги, от самого бедра.
Это был Лаврухин.
Перед этим его парализовало — правую часть тела, и он упрямо учился писать левой рукой. Потом нога его почернела, как тогда в войну, когда он последним уходил из Севастополя. Ему сделали три операции, прежде чем ампутировать ногу.
До смерти оставалось еще месяца два, когда он спросил Ольгу Прокофьевну: «А в чем ты положишь меня?» Она заплакала. Но он ей приказал, и она вынула из шифоньера белую рубашку — новую, ни разу не надетую, которую зять привез из Германии. Достала костюм черный. «А на ноги что?» Она, не переставая плакать, достала ботинки. «Не надо,— сказал он, — тяжело с одной ногой в ботинках. Тапочки коричневые приготовь».
Я спрашиваю Ольгу Прокофьевну, какие были его последние слова.
— Он с вечера мне сказал: домой не уходи. А рано утром умер. В полном сознании, он только имена одни называл, торопился. Думал разговором смерть перебить. Сначала родных всех назвал — попрощался, потом однополчан — много имен, тех даже, кто еще тогда, в январе, погиб… Похоронили очень хорошо. Музей Черноморского флота машину дал, завод помог, все товарищи пришли. Перекрестенко пятьдесят рублей прислала.
П. Перекрестенко:
«Я когда узнала о смерти Лаврухина, дак я кричала криком! Одна я теперь осталась».