В одно время с Лаврухиным парализовало в Горьковской области Задвернюка. Тоже правую половину тела. И умер он в тот же год. Той же осенью. Они были, как близнецы, — два Алексея.
Мы прогуливаемся по Евпатории с бывшим сержантом морской пехоты, десантником Александром Илларионовичем Егоровым. Он рассказывает: «А мы и не волновались перед высадкой. Мы же к своей земле шли, к нашей».
До конца шестидесятых годов Егоров и не знал, что высаживался с десантом именно в Евпатории…
Приехал как-то в Севастополь, там экскурсовод стала показывать экскурсантам Стрелецкую бухту, рассказала о Евпаторийском десанте. Он вспомнил: шли тоже отсюда, а куда — на их катере почему-то не объявили. Он отправился потом в Евпаторию и с волнением стал узнавать все вокруг — и набережную, и парк, и трамвайную линию. Жил тогда Егоров на Севере, чувствовал себя совсем скверно, а здесь, на юге, вдруг «оздоровел». Попросился на прием в горисполком. Дело было как раз после истории с Перекрестенко, и ему не отказали — разрешили купить здесь дешевый домик, он его своими руками достроил, и теперь чувствует себя счастливым.
— Вот здесь, — показывает он, — на меня кинулся сзади часовой, но ребята его штыком прикололи. Здесь шла немецкая машина, и когда она поравнялась с нами, я гранату в смотровое стекло кинул. Я за столбом стоял, а двое моих ребят лежали. Меня ранило в руку, в ногу и в голову. И тех двоих тяжело ранило. Я пакет вскрыл, стал одному голову перевязывать, а пальцы аж туда все и утонули — вся голова разбита. Он только успел спросить: «Кто меня перевязал?» Я говорю: «Сержант Егоров»,— он и умер сразу. Второй просит: «Пристрели меня», — я говорю: «Нет, я сам такой же». Ногу разбитую на винтовочный ремень устроил, а винтовку, значит, вместо костыля приспособил и — в город. Все же туда идут… Дошел до Театральной площади, и там возле трансформаторной будки потерял сознание. Очнулся, когда услышал: раненых на берег. Я обратно, к своему раненому. Лежит. На катере доставили нас в Севастополь.
Для сержанта морской пехоты Егорова Евпаторийский десант был далеко не главным событием на войне. До этого под Алуштой от роты (120 человек) их осталось всего восемь. Потом снова бой, тоже под Алуштой, от новой роты осталось двенадцать человек, и снова он живой. Потом от взвода осталось их двое… Такая была война.
Сейчас в Евпатории он живет, работает, но выглядит здесь несколько чужим. Ходят вокруг загорелые, беззаботные, распахнутые. А Егоров в костюме, застегнут на все пуговицы, застенчив.
— Ну что же, — говорит он виновато даже, — мы ведь плацдарм заняли. Мы свое задание выполнили, а?
Мы прощаемся. Он, маленький, худощавый, стеснительный, уходит. И я знаю, в первый автобус он не попадет, — час пик, и во второй не попадет.
Я еще брожу по городу, думаю: хорошо бы им, немногим, дожить оставшееся время без забот. Хорошо бы выхлопотать маленькую персональную пенсию (местную) для Перекрестенко. Если не ей — местную персональную пенсию,— то кому же? Сейчас уже никто столько не сделает, сколько она тогда за 2 года и 4 месяца. Какую-то память сохранить бы — о каждом. Может быть, не знаю, на какой-то улице повесить указатель: «Имени Ивана Гнеденко». Сейчас его уже и не помнит никто, и не знает. Только Перекрестенко та же помнит:
— Все это разговоры, что выпивал. Он за жизнь свою мухи не обидел. Ну, если иногда немножко и выпьет, едет на своей подводе мимо, песни украинские поет. Хорошо пел, красиво.
Я представляю: экскурсовод ведет экскурсантов по Евпатории (их много бывает здесь), приводит на улицу имени Ивана Гнеденко. «Кто это?» — спрашивают экскурсовода.
— А был такой человек, как все. Работал возчиком. А потом началась война…
Промерзлая земля, сугробы снега вперемешку со шлаком, звуки маленьких маневровых паровозов. И вокруг — справа, слева, впереди, позади — ни одного дома: только развалины, груды битого кирпича, щебня, стекла.
Оказалось, здесь живут. В подвалах, землянках, сараях.
Я не назвал вам развалины — Старая Русса. Здесь сошел я на станции — малолетним пассажиром в послевоенном году.