И, сидя теперь в холодной детдомовской спальне напротив чадящей коптилки, слушая вполуха неумолчный говорок напропалую размечтавшихся мальчишек, столь понятных ему и близких в их недетских радостях и печалях, он словно бы еще крепче, утверждался в своем скептическом отношении к ныне установленному недоброй волей бесчеловечному порядку вещей. В такие минуты директор был готов чуть ли не во всем поддерживать своих неприкаянных воспитанников: прощать им глупое озорство со срыванием уличных табличек, на которых, вместо когда-то примелькавшегося «вул. Селянська», «им. Щорса», сейчас полновесно значилось «вулыця гетьмана Скоропадського», а то и самого Адольфа Гитлера, — кражи продуктов из проходящих через город немецких машин и даже «рвать по солнышку» с этой неукротимой братией куда ей заблагорассудится, хоть в ту самую Бессарабию…
А ребята тем временем расстилали на соседней кровати тряпицу и доставали из печки улежавшуюся под теплой золой сахарную свеклу.
Отколупывая ногтями кое-где толсто обуглившуюся, а местами снимая только лишь слегка поджаристую, в липучем коричневом соку, тоненькую кожицу, — они проворно очищали увесистые корневища и щедро раскладывали перед задумавшимся о чем-то директором.
— Угощайтесь, Юрь Николаич!..
— О-о!.. Откуда же такое богатство? — с привычной подозрительностью спрашивал Мизюк, надкусывая приторно-сладкую, отдающую горчинкой, свеклу.
— Да нет… Мы не у немцев… Мы ее вчера на базаре натырили, — поспешно заверяли мальчишки. — А эти вот, — они откладывали на край тряпицы парочку свеколок помягче, — передадите Полине Карповне… Берите, Юрь Николаич, чего вы?.. У нас еще есть…
— Ну что ж… Спасибо вам, дети, — растроганно улыбаясь, благодарил мальчишек смущенный директор. — Да-да… Большое вам спасибо…
Словно бы по какой-то взаимной молчаливой договоренности, и ребята, и Юрий Николаевич старались избегать, не касаться в этих «мирных» вечерних беседах всего того, о чем, правда, с оглядкой, шепотком, однако уже начинали поговаривать в городе: о будто бы раскиданных в воскресенье по всему базару каких-то тетрадочных листочках, на которых от руки было написано, что никакой Москвы немцы не взяли, а наоборот — скоро они сами побегут прямиком в свой Берлин; о вроде бы слышанной прошлой ночью частой пулеметной стрельбе где-то за речкой, в лесу; о некоем нашем пленном летчике, что ухитрился выкрасть с немецкого аэродрома настоящий самолет, взлетел на нем, но был сбит из пушки, выпрыгнул с парашютом и теперь прячется едва ли не в самом городе, около базара, а полицаи вместе с немцами ловят его уже целую неделю и никак не могут поймать…
Впрочем, иногда все-таки случалось, что какой-нибудь продувной парнишка, не утерпев, подкидывал на прощанье Мизюку тот или иной заковыристый вопросик. Чаще всего о том, когда — по его, директорскому, мнению — закончится война и кто победит.
Юрий Николаевич отвечал уклончиво, неопределенно: дескать, мне трудно судить, я человек невоенный… Но, сами видите, у немцев очень хорошая техника, все на колесах… Хотя опять же, если принять во внимание те огромные пространства, которые еще предстоит одолеть этой технике, то времени, конечно, пройдет порядочно… Кроме того, общеизвестна храбрость русского солдата, его замечательная стойкость, например, в рукопашном бою — это давно признано во всем мире, в том числе и самими немцами…
Ребята как будто довольствовались подобными расплывчатыми ответами, не тормошили Мизюка. Они словно догадывались, что ему, директору доверена какая то важная тайна, разглашать которую перед ними он не имеет права.
Но когда в разговор вмешивался обычно помалкивавший Володя Лысенко, на душе у Юрия Николаевича становилось особенно тревожно.
— А мы слыхали, что позавчера за городом немецкая легковушка на мину наскочила. В ней офицеры были, их всех поубивало. Это правда? — требовательно спрашивал Володя, строго глядя на Мизюка.
— М-м-м-да-а-а, говорят… Я тоже, кажется, слыхал что-то в этом роде…
— А как вы думаете, кто ей на дорогу ту мину подложил? Может, партизаны?
— Не знаю, не знаю… Возможно… Однако уже поздно, дети. Пора спать. Ложитесь, отдыхайте…
Выходя из спальни, Юрий Николаевич приостанавливался в дверях, пожимал плечами, смущенно улыбался, вроде был в чем-то виноват перед мальчишками, желал им спокойной ночи. Ребята дружно орали в ответ, зазывали приходить снова и понимающе переглядывались…
Вскоре после того, как Лысенко со своими приятелями провел в детдомовской конюшне памятную для Вальки Щура «предварительную беседу» — когда тот надумал в столовке пугануть бывшую пионервожатую немецкими приказами об учете комсомольцев, — а затем отказался идти вместе с ребятами в село убирать горох, Юрий Николаевич начал подмечать в Володином поведении кое-какие не свойственные ранее ему черточки, по которым можно было предположить, что паренек вот-вот покинет детдом.