Да вот сам-то он так уж, наверное, устроен, что вся сегодняшнее, мельтешащее, как бы обтекает, минует его, скользит стороной. Да, он дает материалы в газету о плотинах и стройках, о заводах и шахтах. В меру сил поднимает насущные проблемы, рассуждает о тоннах, кубометрах, процентах… Но ведь все это, если честно, — только так, умом. А где-то там, внутри, — может, в сердце? — затаилась под жестким будничным пеплом, теплится на самом донышке негасимая искорка неизбывной жалости к кому-то, смутное какое-то ощущение собственной виноватости ли, неуплаченного ли долга, мучительного стыда…
За что? Перед кем?..
Не перед теми ли, навсегда ушедшими от него родными и не родными людьми, которые просто любили его и которых он тоже любил просто так, за то, что они есть? Не перед землею ли, на какой возрос? Перед совестью ли своей? Перед детством ли? Перед чьей-то светлой памятью?..
Так что же это — вина его или беда?
Да пускай хоть что!
Но он должен не раз еще благодарить судьбу за то, что она смилостивилась и сохранила в нем эту малую человеческую искорку, сберегла. Не потушили ее ни обиды, ни боль. Не захлестнули ни злоба, ни зависть, ни равнодушие, ни своекорыстие, ни самодовольство. Вон она — чуть мерцает, горит… И еще трижды благодарить за то, что не умерла в нем жалость, не убито ощущение неуплаченного долга, и виноватость живет, и горький, мучительный стыд… Не растерял он их ни в горе, ни в радости. Не растряс на житейских ухабах, как медяки из кармана, о которых вроде бы и печалиться-то неловко, — подумаешь, мелочь! Так-то оно так… Однако же без такой вот мелочи намного беднеет человеческая душа…
И если Комов, бывало, давал себе волю, то прошлое тотчас же требовательно подступало к нему, как бы отсекая от преходящего и изменчивого настоящего, которое, при должной настойчивости, еще можно было бы, наверное, как-то изменить, повернуть в благоприятном для себя направлении. А вот в прошлом уже ничего поправить было нельзя. Ведь оно-то, прошлое, давно миновало, исчезло. Хотя, быть может, как уверяли некоторые умники, только переместилось в некое недосягаемое для ныне живущих загадочное измерение. Впрочем, Комову оно, это прошлое, почему-то всегда представлялось почти что осязаемой реальностью, во всем ее многоцветье — со звуками, запахами, голосами…
Это не казалось ему необыкновенным. Было лишь странно сознавать, что ведь и он сам тоже когда-то принадлежал этому, давным-давно сгинувшему прошлому. Он дышал т е м воздухом, ходил по т о й земле… И вокруг него были люди, которых теперь нет. Но, уйдя вместе с прошлым навечно, они все же как бы продолжают существовать где-то поблизости, рядом с ним, и от него одного зависит — быть им возвращенными из небытия или не быть.
И опять он давал себе зарок разделаться с газетной текучкой, освободить вечера…
Так обычно бывало с ним в командировках. Так было и на этот раз.
В иллюминаторе вспыхнуло расплющенное солнце. Задержавшись на какое-то мгновение, оно медленно сдвинулось, поползло в сторону, и аккуратно очерченную выпуклым стеклом голубизну внезапно заслонила оказавшаяся совсем близкой земля — уже по-осеннему сиротливая, в красновато-серых заплатках перелесков и полей, рассеченная шрамами морщинистых оврагов, полосами дорог, усыпанная разновеликими коробочками строений.
Самолет накренился, вошел в вираж. Комов видел перед собой его скользящую по вершинам деревьев распластанную тень; видел устремленную к земле льдисто-морозную плоскость, простроченную шляпками заклепок и вроде бы треснувшую вдоль по краю от выпущенного закрылка.
А в зияющей этой трещине, все шире и шире распирая ее, ходко вращался маслянисто поблескивающий ленточной нарезкой винт.
Обманчивая близость земли была настолько убедительной, что Комов, сознавая умом эту обманчивость, все же опасался в душе, что сужающаяся, напряженно дрожащая плоскость с проволочной кисточкой на конце может случайно чиркануть по крыше какого-нибудь дома, зацепиться ненароком за неприметный из кабины пилотов, поросший темными соснами бугорок. И лишь когда самолет вышел из виража, земля пропала внизу, а свистящий рев турбин сменился ровным успокаивающим гулом — у Комова отлегло от сердца. Опираясь на подлокотники, он приподнялся в кресле, насколько позволил привязной ремень, и вновь заглянул в иллюминатор через плечо по-прежнему спящего своего соседа.
Теперь под ними простиралось освещенное солнцем водохранилище, над которым, наверное, дул ветер, потому что оно было испещрено сбитыми набок неподвижными волнами, и от этого казалось, будто поверхность его покрыта неразглаженной серебристой конфетной фольгой. Кое-где еще четко белели врезанные в нее паруса яхт, виднелись по-рыбьему заостренные туловища зависших над водою «ракет», оставляющих за собой короткие, постепенно тающие следы. Но уже не было на водохранилище ни бестолковой летней суеты, ни шныряющих повсюду моторок, а окаймляющие его песчаные пляжи были пустынны.