В жизни Поливанов был сторонником социальных преобразований. До революции подобно своему учителю Бодуэну де Куртенэ он критиковал национальную политику царского правительства, в октябре 1917-го первым из профессоров Петроградского университета пришёл в Смольный и предложил новой власти своё сотрудничество (за что университетских стенах был подвергнут остракизму: ему перестали подавать руку). Вскоре принял участие в успешной расшифровке секретных протоколов царского МИДа с правительствами Антанты, где участники коалиции оговаривали будущие трофеи в Первой мировой, затем помогал формировать части Красной Армии из китайцев, которые работали на строительстве Мурманской железной дороги, а с прекращением финансирования, наводнили Петроград, и стал комиссаром в одной из созданных частей. Но в науке Поливанов оставался твёрдым приверженцем традиционных научных методов — что не помешало ему открыть новые направления в лингвистике.
Марр при любом строе стремился выглядеть традиционалистом-ортодоксом: при православном самодержавии занимал должность старосты одного из главных тифлисских храмов, при советской власти — когда её устойчивость стала несомненной — превратился в убеждённого марксиста-атеиста. В науке же стремился осуществить революционный прорыв — сначала в виде «Яфетической теории», затем «Нового учения о языке».
Продвижению статьи мешал дисбаланс информации: наследие академика Марра исчислялось томами — от Евгения Поливанова остались крохи сведений. Даже сама его внешность теперь представляла загадку. В начале Перестройки профессор побывал в Москве на конференции, посвящённой научному наследию Поливанова — к её проведению организаторы не смогли найти ни одного его портрета. Дед, полагаясь на послабление цензуры и секретности, отправлял в Москву запрос на доступ к следственному делу расстрелянного учёного и мечтал поехать поработать в архиве КГБ, но получил отказ. Спустя несколько лет дело всё же рассекретили, однако до того времени профессор не дожил — он умер через год с небольшим после отъезда дяди Аркадия, за полтора месяца до августовских событий, приведших к распаду СССР.
Поначалу ему понадобилась операция по удалению едва ли не трети кишечника. После наркоза дед не сразу стал узнавать людей, в его палате, сменяя друг друга, постоянно дежурил кто-то из самых близких. Мы с отцом пошли наведывать профессора в дежурство матери.
— Узнаёшь, кто это? — мама показала рукой на отца.
То ли вглядываясь, то ли собираясь с силами для произнесения слов, дед несколько секунд молчал.
— Илья Сергеевич, — произнёс он, наконец, слабым голосом.
— А это? — мать указала на меня.
Он снова помолчал.
— Ярослав Ильич.
Наверное, профессор слегка иронизировал над тем, что его экзаменуют, как малолетнего ребёнка, задавая простейшие вопросы, — только не мог подчеркнуть это интонацией. И всё равно меня бросило в жар и осыпало иголками — своим ответом дед словно благословлял меня на взрослую жизнь.
После операции профессор сильно ослабел — он уже не выходил из дома, с трудом передвигался по комнатам, с трудом и неохотно говорил, неохотно ел, и, хотя все вокруг уверяли его, что скоро он поправится, чувствовалось, что дело идёт к концу: дед угасал. Через три месяца после выписки из больницы его не стало.
Его похоронили на Центральном кладбище, где захоронения осуществлялись уже в исключительных случаях, — когда речь шла об особо заслуженных людях. Профессор к таким людям по местным меркам всё же не относился — он не был ни видным государственным деятелем, ни известным артистом, ни академиком. Но у нас здесь имелась своя родственная могила, в своё время счастливо избежавшая переноса за город: в 1959-м, на Центральном кладбище нашла последнее пристанище мать деда, которую он перевёз из Москвы вскоре после того, как прочно обустроился в нашем городе. Поэтому сейчас можно было сделать родственное подзахоронение. Шёл период летних отпусков, многие коллеги Трубадурцева по университету находились в отъезде — проводить профессора в последний путь собралось совсем немного народу, чуть больше десяти человек. Казалось, на небольшом, скрытом под старыми деревьями, кладбище никого нет никого, кроме нашей небольшой группы и трёх могильщиков. Произнесли несколько надгробных речей. Короче всех высказался отец:
— Не было бы у людей любви — не было бы и горя, — выдохнул он, обводя взглядом столпившихся вокруг вырытой могилы. — Так давайте же горевать! Умер Ярослав Трубадурцев — мы его любили и продолжим любить. Вот и всё.