И в слово «мухлюет» было вложено столько горечи и презрения к математичке, что Пахарев невольно улыбнулся, отпустил ручку двери и пошел к себе в кабинет. Раньше, проходя мимо комнаты делопроизводителя, он обыкновенно останавливался, потому что Андрей Иваныч именно в это время предупредительно подносил бумагу на подпись и приветливо произносил:
— Сподобились непогодки, Семен Иваныч… Подписуйтесь… Тута. Не могу ждать, у меня зарез с отчетом…
Он указывал ногтем место для подписи. Как ни старался Андрей Иваныч освободиться от поповской фразеологии, ничего не получалось. Семен Иваныч обычно улыбался и говорил в тон, с ударением на «о» (Пахареву эта фразеология нравилась и была знакома с детства):
— Разладилось что-то в небесной канцелярии, почтеннейший Андрей Иваныч. Обиталище небожителей подкачало. Видно, потому, что уже не все чтут преблагого… Похабные стихи про него сочиняют и песни поют барковские…
Он подписывал, а Андрей Иваныч, глядя на него с обожанием, сообщал ему обязательно какую-нибудь свежую новость, например о мордобое в столовой «Дружба», о потасовке торговок на базаре, о приезде архиерея, о петушиных боях, об опившихся и упокоившихся в канавах, кто выгодно женился, кто преставился, кто скрылся без вести, улепетнул от налогов и лишенства в Сибирь или на Волгу. Кто добился выгодной должности. Тридцать лет пробыв в захолустных приходах и изо дня в день выслушивая на исповедях и в быту про горе и повседневные нужды и мелочные заботы прихожан, мелкие их делишки, припрятанные грешки, он, этот поп-расстрига, был несравненным знатоком душ простых людей, а для Пахарева житейской энциклопедией. Беседовал с ним Пахарев с таким же неутолимым удовольствием, с каким читал Лескова. Только вчера Андрей Иваныч рассказал один из бурсацких анекдотов, на которые был неистощим. «Мы, бывало, по-русски писали в тетрадях «Жо», а рядом по-гречески «полис». Это было прозвище учителя нашего, отца Иеронима… Вся учительская хохотала». И они с трудом отрывались друг от друга каждое утро. Но нынче, увидя Пахарева, старик побледнел, губы его задрожали. Он что-то хотел сказать, но только вымолвил:
— Насмерть, слышно, парня-то уложили… Суда не миновать… Всем достанется… Одно несчастье за другим, — вдруг, шагнув навстречу, взмахнул рукой, закачался и медленно повалился на пол. На посиневших губах его появилась пена. Пахарев подхватил Андрея Иваныча и уложил на диван. Пахарев позвал Марфушу, та поднесла к носу Андрея Иваныча какую-то склянку, но это не помогло. Вызвали врача. Провозились с Андреем Иванычем до обеда и потом увезли в больницу. Только после этого, усталый и разбитый, Пахарев узнал, в чем дело.
— Как только Андрей Иваныч про эту музыку услышал, — рассказывала Марфуша, — про тебя нехорошие слухи пошли, будто ты определен на вылет, потянут на цугундер, так его сразу и охмурило. Ходит сам не свой. Оно понятно: если тебе каюк, то ему одно — на паперти горсточкой руку протягивать. А уж когда с этим бесом, Женькой, случилась беда, Андрей Иваныч уж совсем упал духом: «Школу, говорит, объявят на военном положении и всех нас раскассируют».
Единственный человек здесь, который говорил, что было на уме, была Марфуша. И Пахарев ее за это любил.
— Не к добру это. Все от умственности, далось всем: портунисты, позиционеры. Других слов нету. Тоньку встретила — как встрепанная: «И ты суматошишься?» — «Мы этого не допустим. Вздрючим клеветников…» Пойми поди. Учителя друг дружке шепчут на ухо: «Катастрофа! Дошел до ручки». Это про тебя. И везде пустомельство, как во время царского свержения: «Ты за кого?» — «А ты за кого?» На базаре встретила куму: «Ну что твой-то, достукался?» Это про тебя. «А попик?» — «Что попик? Попик землей пахнет. Ему на том свете провиант отпустили».
Пахарев прошел в учительскую. До того оживленно разговаривавшие учителя сразу смолкли, насторожились. А вскоре все ушли из учительской, и он остался один.
«Как крысы с тонущего корабля бегут», — подумал он и пошел на урок.
В классе водворилась небывалая тишина. Все глядели на него недоумевающими испуганными глазами. Принуждение и холод царили в классе. Так держатся люди при негласных несчастьях, опасаясь того, чтобы как-нибудь не осложнить неосторожным поведением тягостную атмосферу.
Свой собственный голос казался Пахареву искусственным, а речь натянутой. И даже отъявленные шалунишки, которые при выходе из класса всегда откалывали какую-нибудь озорную штуку, и те выдохлись. Весь класс остался за партами, когда Пахарев ушел. Но, закрыв дверь, за своей спиной он услышал взрыв взволнованных голосов.
«Это слишком мучительно, надо решить», — сказал он себе и, забыв об обеде, пошел в уоно. Он потребует разъяснения, за его спиной плетется сеть интриг. Он даст наконец открытый бой Ариону. «Или ограждай от наветов, или привлекай к ответственности. Нет ничего мучительнее, чем неизвестность».