— Знаете, Павел Борисович, в этом страшном доме на Лубянке следователь начал на меня кричать: «Изменник, предатель, враг народа!» Я говорю: «Почему вы на меня кричите? Я ведь не осужденный, а только подследственный?» А он усмехнулся, подвел меня к окну: «Смотри», — говорит. Я посмотрел вниз: по площади Дзержинского люди ходят торопятся по своим делам. Он на них указал и говорит: «Подследственные-то, они вон где ходят. А ты уже осужденный». Меня тогда просто ужас охватил: для них ведь вся страна, все люди — это только «подследственные». Так-то, дорогой Павел Борисович. Когда-то Данте назвал свою поэму «Комедия»: все персонажи в ней — как бы комедианты в жизни. Дополнение «божественная» ей дали уже потом, без него. Ну так вот: комедия революции кончается, когда кто-то берется за топор и старается с его помощью перевести идеи революции в практику. Тогда комедия становится трагедией. Это то, что мы переживаем теперь, — над всеми нами занесен топорик, — помолчав, он добавил: — Ну, со мной все-таки хотя бы разобрались. Лелею надежду, что других тоже освободят.
— Евгений Викторович, в чем же вас могли обвинить?
— Да, знаете, это очень интересно: обвиняли меня в том, что я шпион, причем одновременно немецкий, французский, американский и японский. И еще — будто меня собирались сделать министром иностранных дел в новом правительстве. В каком, я не спрашивал, да они и сами не знали. Им чем обвинение нелепее, тем вернее для наказания. Если хотите знать, они просто хотят нас, историков, запугать, чтобы мы писали историю только такую, какая угодна им.
— Неужели действительно можно заставить историков переделывать историю?
— Эх, Павел Борисович, так ведь чуть ли не все диктаторы стремились исказить историю. Вот возьмите хоть Наполеона. Когда он стал императором, то сразу приказал переписывать историю. Было воспрещено не только писать о предшествовавшей Французской революции, но даже упоминать о ней и деятелях того времени. Никакого Робеспьера не было, Марата не было, Бабёфа не было, даже Мирабо не было никогда на свете. Запрещено было в печати само слово «революция». Фактически Наполеон не только исказил, он запретил непосредственно предшествовавшую ему историю. Он хотел видеть только одну историю — историю о нем самом. Хотя он не был очень религиозным, но по его указанию католическое духовенство ввело во всех школах Франции обязательный предмет — изучение катехизиса, из которого велено было заучивать наизусть, во-первых, «Бог сделал императора Наполеона орудием своей власти и образом своим на земле» и, во-вторых, «Кто противится императору Наполеону, тот противится порядку, установленному самим Господом, и достоин вечного осуждения, и душа противящегося достойна вечной гибели и ада». Нечто очень сходное мы наблюдаем теперь: церквей у нас не стало, но в учебниках для школьников всех возрастов пишут, что революцию сделал товарищ Сталин, правда, заодно с Лениным. Конечно, это пишут не настоящие историки, а полуграмотные бюрократы. Они вставляют в учебники баллады каких-то еще менее грамотных сказителей — крестьянки Крюковой, например. Она сочинила «Балладу о двух соколах»: «Один сокол — Ленин, другой сокол — Сталин». Школьников заставляют заучивать это наизусть.
Павел совсем расстроился, а Тарле грустно продолжал:
— Я много обдумывал это, сначала сидя в следственной камере. Тогда я был почти уверен, что меня расстреляют. Знаете, мне, как историку, представлялось, что я на своей шкуре испытываю террор Французской революции, — так все похоже. Только гильотина на площади с толпой глазеющего народа теперь заменена тайными расстрелами в тюремных застенках.
Тарле замолчал, очевидно, вспоминая свои ожидания и ощущения в камере на Лубянке. Павел старался не шевелиться, с ужасом слушая его рассказ.
— Да, и потом в ссылке в Алма-Ате я тоже ждал, когда меня вызовут и заставят под дулом пистолета писать восхваления советскому режиму. Что ж, вполне возможная ситуация. И вот однажды за мной вдруг прислали сопровождающих — ехать в Москву. Я решил, что мои ожидания оправдались — будут диктовать, что писать. И вот в том же самом доме на Лубянке, в том же самом кабинете тот же самый следователь, увидев меня, вдруг встал и заговорил извиняющимся тоном: с вами, профессор, перестарались, мы получили указание с самого верха — он даже показал пальцем в потолок — освободить вас. И добавил свое объяснение: я верю, что лично вы ни в чем не виноваты, но вы ведь образованный человек, историк, вы можете понять, что в стране проводится широкая социальная профилактика, это потребность исторического момента. — Тарле замолчал, выразительно глядя на Павла. — Понимаете, весь этот ужасный террор, это пренебрежение к личности — это, оказывается, всего лишь социальная профилактика, потребность исторического момента. А какая изощренность в трактовке истории!
Павел вспомнил, что рассказывал ему Судоплатов про арест Прохора: