Что-то новое подметила Оксана в Алексее: стал он сдержаннее, мягче. Это был уже не тот шальной, способный на безрассудные поступки парень, каким он был раньше.
Оксана не утерпела, чтобы не сказать ему о своем впечатлении.
Алексей усмехнулся.
— Переменишься… Товарищ Бутенко стружку снимал с нас здорово… В партии там, в лесу, меня восстановили.
— Вот с этим тебя я от души поздравляю!..
Перед уходом Алексей вдруг помрачнел, пожимая руку Оксане, спросил:
— Скоро обратно на фронт едешь?
— Послезавтра.
Алексей немного помолчал и, удерживая руку Оксаны в своей, сказал:
— Хочешь — обижайся, а я признаюсь… Может, случиться, что не увидимся… Думал про тебя все время… Не выкинул я тебя из сердца… Не могу.
— Ну и напрасно, — Оксана высвободила руку. — Спокойной ночи, Леша… Засиделись мы…
Остап Григорьевич, встав до света, побродил по двору, прикидывая, какие разрушения принесла его хозяйству война. Постоял перед пустующим хлевом для коровы, покачал столб, оставшийся от забора, заглянул в амбар с оторванной дверью…
Работы предстояло немало, но об этом старик подумал мимоходом и без особенного огорчения. Мысли его неотступно вертелись около колхозного сада; он тревожил старого Рубанюка куда больше…
Остап Григорьевич вышел на огород, поглядел на восток, на остров, и ноги его как-то сами собой повели к Днепру. На небе, у самого горизонта, скрытого темной полосой леса, курчавились малиново-золотые облака. Из них пробился первый солнечный луч, бросил на серебристую от раннего заморозка землю розовые тени.
Покряхтывая от утренней свежести, сбивая веточкой обильную влагу с сапог, Остап Григорьевич прошелся по берегу. Немало усилий пришлось ему затратить, пока он разыскал в зарослях чью-то лодку и привел ее в относительный порядок.
Конечно, — не на такой неприглядной посудине хотелось бы ему прокатить в свои владения родного сына, но ничего лучшего он сейчас добыть не мог.
Сразу же после завтрака старик сказал Ивану Остаповичу, стойко выдерживая косые взгляды Катерины Федосеевны:
— На собрание раньше чем к обеду люди не соберутся… Успеем с тобой и на могилку до Ганны сходить, и в сад.
Иван Остапович молча надел поданную Атамасем шинель, фуражку.
Атамась, молчаливо-сосредоточенный, свежевыбритый, подождав около хаты, тронулся следом за Иваном Остаповичем.
— Ты что? Тоже в сад? — спросил тот, обернувшись.
Заметив на шее Атамася автомат, улыбнулся: — Передовая теперь, знаешь, где?
— Где зараз передовая, не знаю, товарищ командир дивизии, а вы для меня везде есть генерал…
— Службу знает, — одобрил старик.
Иван Остапович зашагал молча, разглядывая с волнением знакомые с детства места: отлогий берег Днепра с зелеными сосенками на песчаных бурунах, дубы и ясени над водной ширью, вызолоченные осенним багрянцем…
Уже недалеко от реки, спускаясь вслед за отцом узкой тропинкой, Иван Остапович спросил:
— Ганну где похоронили?
— Тут недалечко.
— Выдал сестру кто-нибудь?
— Думка такая, что полицай. Уголовщик такой был… Пашка Сычик… Его рук дело, не иначе. Жалко, не поймали его наши хлопцы, когда старосту казнили.
— Предателей много в селе оказалось?
— Нет, почти не было… Село, правду сказать, дружно поднялось против фашистов… Конечно, в семье, как говорится, не без урода..
— Старостой кто был?
— По первому времени я…
Перехватив удивленный взгляд сына, Остап Григорьевич поспешно пояснил:
— Не по своей воле пошел на это дело… Секретарь нашего райкома, Игнат Семенович, приказал… Потом старостой Малынца Никифора поставили.
— Какого это? Не письмоносца?
— Его. Этот себя выявил.
— Помню его. Почему он врагом стал?
— Захотелось, видно, в начальниках, походить… Сказать — кулак? Нет… Чтоб политические какие грехи были, так он от политики на десять верст отшатывался… Он как тот бездомный шелудивый кутенок… Кто свистнет или кинет что-нибудь, тот ему и хозяин. Ну, а такие фашистам нужны были. Таких они подхватывали…
Остап Григорьевич пропустил сына вперед:
— На этот пригорочек… Вот, крайняя… Ганны нашей… Три земляных холмика, один подле другого, успели по краям обсыпаться, порасти травой и лесными цветами. Исполинские вековые деревья распростерли над могилками Ганны, Тягнибеды и капитана Жаворонкова широкие кроны, окропили их янтарной и багряной листвой…
Иван Остапович снял фуражку, долго стоял перед могилами в глубоком молчании.
Многих фронтовых друзей потерял он, лишился своей семьи… И вот у могилы сестры, которая живо встала в его памяти такой, какой он видел ее, уходя на службу, — тринадцатилетней шустрой школьницей Ганнусей, — он снова испытал давящую сердце горечь утраты близких и дорогих для него людей…
Поглощенный и удрученный скорбными воспоминаниями, он не слышал, как старый батько, по-детски всхлипывая, шептал:
— Доню моя… Родная моя дочушка…
Спустя некоторое время, когда они медленно удалялись от холмиков и уже стали спускаться к Днепру, Остап Григорьевич сказал тихо, как сквозь сон:
— На материных глазах она смерть приняла… Молодая же, ей только и жить… А она крикнула: «Не покоряйтесь!.. Придут наши!..»