Когда наконец долгожданные делегаты появились в глубине цирка, весь зал поднялся как один человек, и раздался приветственный крик — радостный, дружеский, полный доверия. И внезапно, без всякой подготовки, без всякого сигнала «Интернационал», вырвавшись из груди всех собравшихся, покрыл собою шум приветственных криков и рукоплесканий. Затем по знаку Вандервельде, который председательствовал, пение словно нехотя прекратилось. И пока понемногу устанавливалась тишина, все головы поворачивались к фаланге вождей. Их силуэты знакомы были толпе по фотографиям в партийных органах. Одни указывали на них пальцами другим. Шёпотом назывались их имена. Все страны присутствовали на перекличке. В этот роковой час жизни европейского континента вся рабочая Европа была здесь, была представлена на этой маленькой эстраде, к которой устремлялись десять тысяч взглядов, исполненных одной и той же упорной и торжественной надежды.
Эта коллективная уверенность, которой каждый заражался от другого, ещё усилилась, когда из уст Вандервельде собравшиеся узнали, что Бюро постановило собрать в Париже не позднее 9 августа тот пресловутый конгресс Социалистического Интернационала, который сперва намечался на 23-е в Вене. От имени Социалистической партии Франции Жорес и Гед взяли на себя всю ответственность за его организацию и, призывая на помощь всех прочих, намеревались превратить этот съезд, посвящённый вопросу: «Пролетариат и война», — в грандиозную манифестацию.
—
Тут, среди рукоплесканий поднялся Гаазе, социалистический депутат рейхстага. Его мужественная речь, казалось, не оставляла ни малейшего сомнения в искреннем стремлении к сотрудничеству со стороны социал-демократов:
—
Каждая его фраза прерывалась восторженными криками. Ясность и чёткость этих заявлений у всех вызвали облегчение.
—
Итальянец Моргари[139], англичанин Кейр-Харди, русский Рубанович брали слово один за другим. Пролетарская Европа в один голос клеймила преступный империализм своих правительств и требовала взаимных уступок, необходимых для сохранения мира.
Когда выступил вперёд, чтобы взять слово, Жорес, овации усилились.
Его поступь казалась ещё более тяжёлой, чем обычно. Этот день утомил его. Он втягивал голову в плечи, растрепавшиеся волосы слиплись от пота на его низком лбу. Когда он медленно взошёл по ступенькам и вся его плотная фигура, прочно упиравшаяся ногами в пол, неподвижно стала лицом к публике, он показался каким-то приземистым великаном, который согнул спину, готовый принять удар, вошёл корнями в землю, чтобы преградить путь лавинам надвигающихся катастроф.
Он возгласил:
— Граждане!
Голос его каким-то чудом, повторявшимся всякий раз, как он всходил на трибуну, сразу же покрыл эти тысячи разнообразных звуков. Наступила благоговейная тишина, тишина леса перед грозой.