Подножие памятника Жанне д’Арк на площади Пирамид было разукрашено цветами, точно катафалк. Под аркадами улицы Риволи вереницы пешеходов спешили в обоих направлениях. Почти во всех магазинах витрины были закрыты. На мостовой было не меньше экипажей и машин, чем в самые оживлённые дни зимнего сезона. Зато Тюильрийский сад был пуст, если не считать взводов конной жандармерии, которые стояли там в резерве, — в тени деревьев, где блестели движущиеся крупы лошадей, вспыхивали блики на касках.
Сообщение о манифестации было, как видно, ошибочно: площадь Согласия выглядела как обычно. Там даже не было прервано движение. Правда, небольшой отряд полицейских на всякий случай преграждал доступ к статуе Страсбурга, цоколь которой тоже был покрыт венками, украшенными лентами национальных цветов.
Обманутая в своих ожиданиях, маленькая когорта, пришедшая из «Юманите», рассыпалась. Жак и Женни влились в толпу улицы Ройяль.
— Половина пятого, — сказал Жак. — Идёмте встречать Мюллера[172]. Вы не устали? Мы могли бы дойти до Северного вокзала пешком, бульварами.
Вдруг, как раз в тот момент, когда они выходили на площадь Церкви св. Магдалины, оглушительный шум заполнил пространство: большой церковный колокол отбивал, всё время на одной ноте, громкие удары, отчётливые, гулкие, торжественные.
Люди, застыв на месте, некоторое время с изумлением смотрели друг на друга. Затем все побежали в разные стороны.
Жак схватил Женни за руку.
— Что это? Что это такое? — пробормотала она.
— Началось, — проговорил кто-то возле них.
Вдали дрогнули другие колокола. И в одну минуту грозовое небо стало похоже на бронзовый купол, в который со всех сторон били однообразными упорными ударами, зловещими, как похоронный звон.
Женни не понимала, в чём дело. Она повторяла:
— Что это? Куда все бегут?
Ничего не отвечая, Жак увлёк её на мостовую, которую сотни людей переходили во всех направлениях, не обращая внимания на экипажи и машины.
Перед почтовым отделением образовалась толпа, которая росла на глазах. К стеклу только что приклеили изнутри лист белой бумаги. Но Жак и Женни, стоявшие слишком далеко, не могли разобрать, что там было написано. Люди бормотали: «Началось… Началось…» Стоявшие в первых рядах застывали на месте, ошеломлённые, подняв голову к объявлению, и читали его, как бы с трудом разбирая слова, напрягая всё своё внимание. Затем они оборачивались с потухшим взглядом, со вспотевшими, расстроенными лицами; одни молча, ни на кого не глядя, пробивали себе дорогу и убегали, опустив голову; другие, напротив, уходили с каким-то сожалением, ловя влажными глазами дружеский взгляд и приглушённым голосом бормоча какие-то слова, ни у кого не находившие отклика.
Наконец Жак и Женни тоже смогли приблизиться к окну. На маленьком квадратном листке, приклеенном к стеклу четырьмя розоватыми облатками, чей-то безличный почерк, старательный, женский почерк, вывел три строчки, тщательно подчёркнутые по линейке:
ВСЕОБЩАЯ МОБИЛИЗАЦИЯ
Первый день мобилизации — воскресенье 2 августа.
Женни прижала к груди руку Жака, просунутую под её локоть. А он стоял неподвижно. Как и все кругом, он думал: «Началось!» Мысли стремительно пробегали у него в голове. Он был удивлён, что, вопреки всему, не страдает так уж сильно. Не будь набата, который каждую секунду, словно ударами молота, отдавался в его мозгу, он, может быть, даже почувствовал бы какую-то нервную разрядку, нечто вроде физического облегчения, — сейчас, в конце этого грозового дня, оно наверняка пришло бы к нему с первой же каплей дождя… Ложное успокоение, длящееся всего лишь миг. Словно у раненого, который сначала не почувствовал удара, но чья рана вдруг открылась и начала кровоточить… Острая боль внезапно пронзила его, и Женни услышала, как хриплый вздох вырвался из его стиснутых зубов.
— Жак…
Ему не хотелось говорить. Он дал ей вывести себя из толпы. На краю тротуара стояла свободная скамейка. Они молча сели. Поверх голов теснившихся людей, этой волны, всё приливавшей и приливавшей, они видели на стекле белое объявление и не могли оторвать от него глаз.
Итак, в течение всех этих недель он жил, ни минуты не сомневаясь в торжестве справедливости, человеческой правды, любви, — не как мечтатель, жаждущий чуда, а как физик, ожидающий результатов безошибочного опыта, — и всё рухнуло… Позор! Холодная и презрительная ярость душила его. Никогда ещё он не чувствовал себя таким униженным. Не столько возмущённым или удручённым, сколько пристыженным и оскорблённым: оскорблённым неизлечимой посредственностью человека, оскудением воли народа, бессилием разума!… «А я? — подумал он. — Что делать теперь?» Внезапная вспышка озарила его сознание, и он углубился в тайники своего одинокого «я», ища ответа, лозунга, путеводной нити. Тщетно. И он не мог не поддаться чувству панического страха перед собственной неуверенностью.