— Мы тогда верили, что человечество созрело, что оно идёт к новой эпохе, где мудрость, чувство меры, терпимость будут наконец править миром… Где разум и дух наконец-то станут маяками человеческого общества. Кто знает, не покажемся ли мы будущим историкам просто наивными людьми, невеждами, которые строили трогательные иллюзии насчёт человека и его пригодности к цивилизации? Быть может, мы проглядели какие-то основные свойства человека? Быть может, к примеру, инстинкт разрушения, потребность время от времени стирать к чёрту с лица земли всё то, что мы сами с таким мучительным трудом возвели, — быть может, это и есть один из важнейших законов, который ограничивает созидательные возможности человеческой природы? Один из тех таинственных и обманчивых законов, которые мудрец должен понять и принять?… Видите, как мы уже далеко от предсказаний вашего
Антуан отрицательно махнул рукой. Минуты через две-три (Филип в это время молча шагал по комнате) он почувствовал себя лучше. Он выпрямился, отёр слёзы, катившиеся по щекам, и попытался улыбнуться. Щёки у него ввалились, лицо побагровело, на лбу проступил пот.
— Мне пора… Патрон… — пробормотал он; горло жгло, как огнём. — Простите, — он снова улыбнулся, с усилием выпрямился и встал. — Всё-таки я в скверном состоянии, сознайтесь!
Филип, казалось, не расслышал его слов.
— Много говорят, — произнёс он, — много пророчествуют… Я вот смеюсь над вашим
Филип заметил, что Антуан поднялся и слушает его рассеянно. Он тоже встал.
— Когда мы увидимся с вами? Когда вы уезжаете?
— Завтра, в восемь утра.
Филип неприметно вздрогнул. Он подождал немного, боясь, что голос выдаст его.
— А-а!
И пошёл за Антуаном в переднюю.
Он смотрел на согнутую спину Антуана, на его худую, с выступающими жилами шею, которую слишком свободно облегал воротник мундира. Он боялся, что выдаст себя, боялся своего молчания, боялся своих мыслей. И быстро заговорил:
— По крайней мере, вы хоть довольны этой клиникой? Хорошие ли там врачи? Может быть, вам лучше переменить клинику?
— Зимой там великолепно, — ответил Антуан, направляясь к дверям. — Но вот тамошнего лета я боюсь. Даже хочу поехать куда-нибудь ещё… Хорошо бы — в деревню… Подышать чистым воздухом; только не в сырое место. Может быть, сосновый лес… Аркашон? Нет, слишком жарко. Тогда куда же? На курорт в Пиренеи? В Котре? Люшон?
Он вошёл в переднюю и поднял уже руку, чтобы взять с вешалки своё кепи, но прежде чем спросить: «А как ваше мнение, Патрон?» — он обернулся. И вот на этом лице, на котором за десять лет совместной работы он научился подмечать каждое выражение, в маленьких серых глазах, мигающих за стеклом пенсне, он прочёл невольное признание: острую жалость. Это было как приговор. «К чему?» — говорило это лицо, этот взгляд. — При чём здесь лето? Тут ли, там ли… Тебе ничто не поможет,
«Господи, — подумал Антуан, сражённый грубостью удара. — Ведь я, я тоже это
— Да… Котре… — быстро пролепетал Филип. Он овладел собой. — А почему бы не Турень, друг мой? Турень… или Анжу…
Антуан упорно глядел на паркет. Он не смел встретиться глазами с Патроном… Как фальшиво звучал его голос! И как это было больно!…
Дрожащей рукой Антуан надел кепи и пошёл к выходной двери, не подымая головы. Ему хотелось одного — поскорее уйти отсюда, остаться одному, наедине со своим ужасом.
— Турень… или Анжу… — повторял бессмысленно Филип. — Я наведу справки… Я вам напишу…
Не поднимая глаз, низко надвинув на лоб козырёк кепи, который скрывал исказившиеся черты лица, Антуан машинальным жестом протянул Филипу руку. Филип схватил её обеими руками, губы его произвели какой-то чмокающий звук… Антуан вырвал руку, открыл дверь и выбежал на лестницу.
— Да… А почему бы не Анжу?… — бормотал Филип, перегибаясь через перила.
XIV
Над городом нависал мрак. Только кое-где затемнённые фонари отбрасывали на тротуар голубоватые круги света. Мало прохожих. Редкие автомобили осторожно скользили по улицам, предупреждая о своём приближении настойчивыми гудками.