Аскетизм! Мысль о нем произвела революцию в моем сознании. До сих пор это слово означало для меня лишь странное и уродливое извращение, мазохизм, которому предаются люди, спятившие в извращенном и несправедливом обществе. Что за мысль – отказываться от желаний собственной плоти, даже применять специальные наказания, чтобы укротить и умертвить эти желания! До сего дня подобные идеи не вызвали у меня ничего, кроме мурашек по коже. Но Хаксли, конечно, не акцентировал физический аспект смирения и аскетизма, – и это правильно, – его интересовало не внешнее, а суть, сам принцип и то положительное, что заключено в отрешении от мира.
Он показал, что отказ от желаний плоти – не самоцель, но путь к освобождению и оправданию нашего истинного я, к высвобождению духа из невыносимых и самоубийственных оков рабского подчинения плоти, разрушительного для нашей природы, общества и мира в целом.
Но это не всё: свободный и возвращенный в свою стихию дух не одинок, он может найти абсолютный и совершенный Дух, Бога. Он может войти в союз с Ним, и это не метафора, а вопрос реального опыта. Согласно Хаксли, то, к чему приводит этот опыт, может быть, а может не быть нирваной буддистов, которая есть предельное отрицание всякого опыта и всякой реальности. Но по ходу рассуждений он приводит подтверждения, что это – реальный положительный опыт, или может им стать.
Спекулятивная сторона книги – самая сильная – по причине ее эклектичности изобиловала, без сомненья, весьма странными учениями. А практическая была слабой и не вызывала доверия, особенно когда он пытался говорить о социальной программе. Хаксли, по-видимому, не вполне уверенно чувствовал себя с христианским термином «любовь», который у него звучал на удивление неопределенно, а должен быть сердцем и жизнью настоящего мистицизма. Из всего этого я почерпнул две большие идеи – о существовании сверхъестественного, духовного порядка и о возможности настоящего опыта общения с Богом.
Некоторые считали, что Хаксли стоит на пороге воцерковления, на самом же деле «Цели и средства» написаны человеком, находящимся в непростых отношениях с католичеством. Он цитирует св. Иоанна Креста и св. Терезу Авильскую вперемешку с куда менее ортодоксальными христианскими авторами, вроде Мейстера Экхарта, а в целом скорее предпочитает Восток. Мне кажется, что, отбросив традиционный семейный материализм, он дрейфовал в русле старого протестантизма в направлении ересей, превращающих материальное начало в самодовлеющее зло. Впрочем, я помню недостаточно, чтобы обвинять его в том, что он формально этого придерживался, с тем же успехом всё можно объяснить его симпатиями к буддизму и нигилистическим характером, который он предпочел придать своему мистицизму и даже этике. Это вело его и к подозрительности, подобно альбигойцам и по той же причине, в отношении таинств, богослужения и догматов Церкви.
Но это меня не трогало. Моя ненависть к войне, личные переживания, положение, в котором я оказался, и кризис, охвативший мир, заставили меня всем сердцем принять откровение о необходимости духовной, внутренней жизни и умерщвления плотских страстей. Правда, последнее я был готов принять в основном теоретически. Разве что энергично взялся искоренять гнев и ненависть, ту страсть, которая и так не была во мне сильна. То же, что действительно следовало умерщвлять, чревоугодие и похоть, я не замечал.
Книга так на меня подействовала, что я прочесал всю университетскую библиотеку в поисках литературы по восточному мистицизму.
Помню эти тихие зимние дни конца 1937 – начала 1938 года, когда я сидел в большой гостиной дома в Дугластоне, и бледное солнце из окна рядом с пианино бросало пятно на стену, освещая написанный когда-то отцом акварельный пейзаж Бермудских островов.
Дом притих с тех пор, как Папаша и Бонмаман покинули его, а Джон-Пол уехал в Корнелл. Я часами сидел над толстыми, в четверку, томами странных восточных текстов, переведенных на французский отцом-иезуитом Леоном Вьеже[283].
Я забыл названия, даже авторов, да и вообще не понимал ни слова из того, что в них было важного. У меня была привычка читать быстро, лишь изредка прерываясь для того, чтобы сделать пометку, а все таинственные тексты требуют глубокого обдумывания, даже если человек достаточно подготовлен, чтобы их разгадывать. Мне же все это было совершенно незнакомо. Как следствие, все это нагромождение мифов, теорий, этических афоризмов и замысловатых притч почти ничего мне на дало. Но, когда я отложил книгу, у меня осталось впечатление о мистике как о чем-то очень сложном и доступном лишь посвященным, и еще о том, что все мы находимся внутри какого-то огромного Бытия, в которое вовлечены и из которого выпадаем, и необходимо погрузиться в него вновь с помощью тщательно разработанной системы упражнений, сводящихся, более или менее, к контролю над своей волей. Абсолютное же Бытие есть бесконечное, вневременное, покойное и безличное Ничто.