Лед, который сковывал ее во время этих хождений, таял у нее дома. Возвращаясь, она плакала навзрыд, разложив перед собой портреты мужа; с ней были только маленький сын, глухая служанка, которая громко, ежеминутно повторяла ребенку: «Главное — любовь отца, остальное не стоит и выеденного яйца!» — и попугай, трещавший без умолку: «Хороший попка, из Португалии, в зеленом наряде, без всякой регалии! Дай-ка лапку! Здрасте, лиценциат! Попка, дай-ка лапку! Стервятники близко. Пахнет горелым. Да чтятся превыше всего святое таинство алтаря, пречистая королева ангелов, дева, непорочно зачавшая!.. Ай-ай!..» Она отправилась было собирать подписи под петицией Президенту, чтобы ей выдали труп мужа, но не отважилась нигде заговорить об этом; везде ее встречали недружелюбным покашливанием и многозначительным молчанием… И она, не проронив ни слова, уходила, пряча под черной накидкой прошение, на котором к ее собственной подписи так ни одной и не прибавилось.
От нее прятали глаза, чтобы не здороваться, ее встречали в дверях и не говорили, как обычно: «Входите, пожалуйста»; ей давали почувствовать, что она заражена незримой болезнью, худшей, чем бедность, чем холера, чем желтая лихорадка, — и все же ее оплакивали «аномины», как говорила глухая служанка всякий раз, когда находила письмо, подсунутое под кухонную дверь, выходившую в темный и забытый переулок. Листки, исписанные неровными буквами, появлялись там под покровом ночи, среди них не было ни одного, где бы ее не называли «святой» «мученицей», «невинной жертвой», где бы не возносился до небес ее несчастный супруг и не сообщались бы ужасающие подробности преступлений, совершенных полковником Парралесом Сонриенте.
Наутро под дверью оказались еще две анонимки. Служанка принесла их в фартуке, чтобы не запачкать мокрыми руками. В первом письме говорилось: